байю, «старое русло», воздух становится чище, теперь по тротуару, вдоль садов, бассейнов, мимо часовни, люди выходят после мессы, здравомыслящие люди, здесь бу… больше не могу… буддистский центр, здесь я сидел в тени, смотрел на бритые бошки… бошки, только бушмены бегают где-то в Африке, вот только не знаю, где, бегают без перерыва, ходьба — это бег, для нее бег — это ходьба, х, х, х, ходьба, как бы я хотел ходить… И… И… Исключительные обстоятельства, наступают исключительные обстоятельства, исключительное состояние… состояние одержимости… ноги больше не держат, Ивонна, черная Ивонна на плоту через реку, Ивонна начинается с Y, ипсилон, не с I [и], не с irresponsible, безответственного, irritate, раздражающего I, хрен, хронотоп, хладнокровие, J [й] пропускаю, теперь К [к] — книги, кризис, определенно, Кризис. Я остановлюсь, боже, я останавливаюсь, книжный магазин, кондиционер в библиотеке, книжные черви скрипят химическими карандашами, воздух, кондиционирование, воздух, кондиционер, жар в голове, сердце стучит в ушах, К — конец… Конец… сердце в ушах, в голове, в ноздрях, в печени, что, если какой-нибудь орган загнется… Боже мой, сейчас остановлюсь… прислонюсь к забору и сдохну, она поворачивает за угол, уже у канала, бежит через мост, оглядывается, спотыкается, падает… Она падает. Падает, потому что оглянулась… уже бежит, кровавая ссадина на коленке. J. перед К. J — это jog, jog по-английски, трусца, встряска, спасибо, что упала, это меня подстегнуло, теперь все замедлилось, сильно замедлилось, но не остановилось, jog, jogging, стереофонический поток в головах джоггеров, стайер… полет дороги под ногами, дома по сторонам, канал, вода, пить… пить… Лететь, полет, колени, какие-то ткани слабеют, ткани порвутся, ткани на Т, а сейчас очередь М, молод ли я? Мне сколько? Тридцать пять. Сколько? Тридцать пять. Сколько? Больше никогда. Никогда. Т, тема у меня перед глазами, но еще не было Š [ш], смешно, нельзя поддаваться. А куда делось О? Объезд. Ухаб, ни одного слова на U [у] нигде, ни одной мысли, только проклятое дыхание, хрипящие легкие, уханье при вдохе, хрип… хрипенье, слюна течет изо рта, пена, она притормаживает, вот мы с ней в парке. V [в] выдержать, V выдержать. Z [з] зубы сжать до зоопарка. Мыльная пена изо рта, желчь поднимается по пищеводу. За ней, не отставать, что там на w, W, witch, bitch, ведьма, сука, теперь видишь, что я могу. Xerox, Xerxes. Ксерокс, Ксеркс. Вон там, вон зоопарк, пара животных бежит туда. Одно бежит, другое тащится. Еще чуть-чуть, всего несколько шагов. А теперь с начала: А. Ars moriendi. Искусство умирать. Прежде чем — avant que, здесь мы имеем еще и букву q, qompletno — совсем Avant que l’esprit soit hors… Прежде чем совсем умом тронешься.
Вперед, пока душа не расстанется с телом.
Он лежит на траве, солнце егозит по небу, облака неистово гоняются друг за другом. Он ловит ртом воздух, задыхается, душа потерялась. Его сейчас стошнит, но он у цели. Она легко трусит туда-сюда, наклоняется, выдыхает, не останавливается, надо потерпеть, а не сразу падать на траву. Как пели трубадуры? Le coeur qui veut crevier аи corps. Сердце, которое может разорваться внутри. Внутри поэта, внутри атлета. Ирэн сидит рядом с ним, потряхивая ногами, расслабление мышц, ноги раздвинуты, а мышцы на бедрах под тугой кожей легонько волнообразно двигаются туда-сюда, покачиваясь, все это дружно колышется прямо у него перед глазами.
Поэт не хочет об этом, поэт рассуждает об облаках.
«Облака, — спрашивает она, — какие облака?»
Грегор достает из кармана майки мятую сигарету, специально туда положенную. Она перестает массировать себя и смотрит на него с ужасом. Он закуривает и выпускает дым вверх, в направлении темных небесных попутчиков. Ужас в ее глазах доказывает, что взгляд перестал быть потерянным и остекленевшим, потом ужас сменяется весельем. Ирэн Андерсон вдруг разражается громким смехом, хохочет, лежа на спине и глядя в облака. Когда она снова поднимается, ее взгляд уже точно больше не остекленевший, но глаза слегка затуманены.
Совсем рядом раздается шум, оба оглядываются. Атлетически сложенные шимпанзе несутся мимо как сумасшедшие.
Глава тринадцатаяЗАКОННИЦА И ПРАВОНАРУШИТЕЛЬ
Они с ней сидели в ресторане одного хорвата, известного разведением устриц. Звали его Драго, так же называлось и его заведение. Драго гордился тем, что он хорват, гордился устричной традицией своих предков из Далмации, которые первыми в Луизиане начали выращивать устриц. Это можно увидеть в музее, — объяснил он Ирэн Андерсон. Драго был удовлетворен музеем и своим рестораном. Он был удовлетворен и Грегором Градником, видел его фотографию в газете «Пикаюн», удовлетворен, потому что, в отличие от журналиста, написавшего о лекции Грегора, знал, где находится Словения. «Они думают, — сказал Драго, — что это Словакия». Грегор ответил, что его landlord думает, что это Пенсловения. Драго заржал, эта острота удовлетворила его еще больше. Настолько, что он угостил их свежайшими устрицами, со смехом крикнув в недра кухни: «Для писателя из Пенсловении». Собственноручно их открыл и рассказал о своих плантациях, так он назвал участки отгороженного океана внизу в заливе. Еще успешнее, чем он, был, говорят, какой-то другой Драго, происхождение которого было первому Драго неизвестно, но он надеялся, что не серб. Тот ремонтирует обувь в Нью-Йорке. Начинал как обычный сапожник, а теперь на каждом углу есть вывеска «Драго, ремонт обуви». Драго был весел и остроумен, Грегор же с каждой минутой чувствовал себя все более подавленным, потому что привез сюда Ирэн вовсе не для того, чтобы слушать истории об успехах людей по имени Драго. Возможно, когда-нибудь еще это могло бы позабавить, но сейчас мир слишком сузился. Затих. Эту тишину нарушал оглушающий звук телевизора в углу ресторана Драго, где на экране яростно схватились врукопашную русский с красной звездой на груди, коротко стриженый американец и иранец, похожий на Хомейни. Драго все понял, он был не только удовлетворен, но и сообразителен. Он понял, что в этот момент здесь ловить нечего. И преподнес им бутылку далматинского вина.
Теперь, в понедельник, на следующий вечер после их сумасшедшего бега, направление было определено, мир сузился. Приобрел свой локализованный фокус. Теперь невозможно было думать ни о чем другом, кроме этого. В этом фокусе были ее волосы, которые вчера, после кросса двоих чокнутых, намокли и свалялись, как заячья шерсть, как шерсть какого-то дикого зверя из зоопарка, сейчас эти волосы были светлыми и мягкими. Веснушки на щеках, тонкие пальцы, перебирающие устриц, рот, высасывающий их скользкое содержимое. Влажные глаза, затуманенные глаза холоднокровного животного, признающего тепло от присутствия другого зверя, мчащегося рядом в ночи к некой цели. Лавина одышливых слов, бегущих над столом и не признающих звучащего вокруг многоголосия, особенных слов, которым внимают и воспринимают их в стеклянном колоколе.
Когда они остались одни, Ирэн начала рассказывать о последнем деле, которое ее наставник, проницательный судья, вел сегодня утром в суде. Осужденный ранее насильник после освобождения из заключения снова совершил изнасилование. Все в деле было очевидным, но адвокат, сволочь, пристал: почему это она села в машину, почему вообще села в машину посреди ночи? На лице Ирэн Андерсон отразился праведный гнев юриста-стажера: его не смогли осудить, — воскликнула она, пылая щеками, — хотя женщина была изнасилована, больше того, унижена. — Присяжные, — заметила она, — присяжные, случается, не замечают очевидного. Грегор знал, что присяжные не страдали от слепоты. Да и Ирэн тоже. Но говорить об этом в Америке, особенно среди порядочных людей, порядочных, либеральных, артистических натур Юга Америки не принято. Суд присяжных прекрасно знал, кто стоит перед ними — чернокожий. Ирэн была либеральной, ее артистическая среда была либеральной. Никогда, рассказывая о своих судебных делах, никогда она не упоминала цвет кожи обвиняемого или преступника. В ее артистической компании не было ни одного чернокожего, кроме одного черного джазиста во время карнавала, однако о черных никогда не говорилось ничего плохого. Вообще-то о них и об их несчастном цвете кожи совсем не говорили, об этом рассуждают реднеки. Присяжные тоже об этом не говорили. Но и без упоминания было ясно: насильник был чернокожим. Если женщина посреди ночи садится в машину к чернокожему, подвыпившему чернокожему, что было очевидно, так как от него несло алкоголем, к опасному чернокожему, что совершенно очевидно, к вышедшему из заключения чернокожему, она должна понимать, к чему это может привести. Суд присяжных не был слеп, суд присяжных был строг. Что это за женщина, которая посреди ночи садится в машину к такому очевидно подозрительному мужчине. Суд присяжных принял решение на основании неартикулированного нравственного чувства.
Он и она никогда не согласятся, что в ночь с понедельника на вторник было фактически совершено изнасилование. Человеческие отношения чрезвычайно сложны, и даже самые близкие никогда не скажут друг другу всей правды. Никогда! С восклицательным знаком, дорогой Фред. Даже когда они захотят все рассказать, остается что-то недосказанное. Конечно, можно избавиться от чувства стыда, банальность возвести в ранг радости и удовольствия, можно отбросить ценности морали и цивилизации, но все равно останется потаенная мысль, которую нельзя произнести вслух. Это понимает и Гамбо, художник-фотограф, изобретатель, знаток правды жизни: даже причастные к порноиндустрии в действительности не раскрываются до конца. Возможно, раскрываются даже меньше, чем все остальные. Потаенная, смутная мысль, которая ударяет в какой-то момент и которой подчиняются воля, тело, система ценностей, всё… эта мысль станет понятной много позже, когда вновь будет неминуемо непроизносима. Ее, эту мысль, можно только осуществить, но нельзя высказать.