Насмешливое вожделение — страница 19 из 44


Грегор Градник никогда не признает, что все в нем сосредоточилось на этом направлении, на векторе, ведущем к Ирэн Андерсон, сосредоточилось в тот момент, когда его уважаемый коллега Фред Блауманн заметил: говорят, что она ему не совсем верна. Питеру, писателю на велосипеде. Фред ничего не добавил, а Грегор больше никогда ни о чем не спрашивал. В конце концов, это была совершенно приличная компания. Хотя они, конечно, жили артистично, а во время праздника с волшебным названием Марди Гра, вообще слегка слетели с катушек, то есть вели себя еще более артистично, интенсивно артистично, с ними не могло случиться того, что тогда могло произойти с Грегором Градником, от таких падений они были надежно застрахованы. В бар, подобный «Ригби», они и носа не кажут, хотя, конечно, никто ничего не имеет против. Артистизм, как правило, демократичен. Воскресные евангелисты — такой же нонсенс, как порнография. На вечеринке можно затянуться травкой, однако наркомания ассоциируется с любым злом и насилием. Человеческие пограничные наклонности всегда были связаны с говорят и совсем. Когда они проезжали мимо католического колледжа, из дверей которого высыпали девочки в форме, Фред выдал комментарий о сдерживающих моральных факторах, вызывающих, говорят, неистовый катарсис, но остановился на полуслове, и комментарий повис в воздухе. В той артистической компании, в которой Ирэн вращалась по причине артистизма Питера Даймонда, она существовала весьма свободно, правда, в тщательно очерченных незримых границах. Эти границы нарушил какой-то чужак из Восточной Европы. Сначала он к ним только подступался, а потом преступил их, причем не совсем приличным образом. В тот день, когда Питер Даймонд отправился в Нью-Йорк, в тот же вечер чужак пришел к ней и одолжил знаменитый велосипед. Они сидели в полумраке вдвоем, пили любимый виски Даймонда. В воздухе запахло правонарушением. Это было настолько неподобающе, что никто из приличной артистической компании на такое бы не решился. Это было двусмысленно, непристойно. Это была коварная ловушка, волк подстерегал отбившуюся от стада одинокую лань, с первого же мгновения дав ей понять, что он здесь в ожидании минуты слабости. Эта вечерняя встреча происходила в квартире писателя-велосипедиста, который незадолго до ее начала звонил из Нью-Йорка, запахло грехом, вторжением силы плоти, про которую Ирэн Андерсон хорошо знала благодаря работе в суде.

5

И когда кто-то, наконец, выключает шумный ящик, когда умолкают крики, буханье ударов, вопли толпы и завывание диктора, в полупустом ресторане слышится только позвякивание посуды на кухне, в этой неожиданной пустой тишине мир сужается еще больше, атмосфера накаляется. Грегор понимает, что должен сказать что-то совершенно банальное, чтобы снять это напряжение, которое надвигалось на них обоих как осадок красного далматинского вина.


«Устрицы, — произносит он. — Ористид врезал Одетте из-за устриц».


Достаточно банально? Ага, Ирэн смотрит с интересом. Женщинам интересны банальные вещи, когда небанальные становятся такими же тяжелыми, как далматинское вино.


«Она плакала, — продолжает он, — поэтому он ей врезал. А когда после этого она заплакала еще горше, он расстроился. Думал, как ее рассмешить. И тут ему в голову пришла отличная идея: он учредил школу креативного смеха».


Ирэн понравилось. Это было почти как сбалансированный чеснок. Это было очень по-американски. И почти артистично.


Потом откуда-то появился бас-кларнет и начал какую-то джазовую тему, другие инструменты по очереди ее подхватывали и развивали, создавая ощущение единой многоголосной мелодии.

«Эта музыка такая, — сказала она, — словно машина едет по пустому шоссе к заливу Баратария».


Там же болота, поэтому они туда добирались на машине. Грегор подумал, что у него на родине никто бы так не сказал. Анна могла бы сказать: словно птицы летят над болотным камышом. Может, и не сказала бы, возможно, он сам бы так сказал, будь он рядом с ней. Анна сейчас в Любляне, спит при включенном телевизоре. Он подумал: а Ирэн думает о Питере? Питер в Нью-Йорке. Пишет там новую велосипедную книгу.


«Пошли?»


«Куда?»


«На Сент-Филипп-стрит, 18».


«Давай еще по стаканчику».


Она сказала это во время паузы, наступившей в медленной джазовой фуге, такой, которую играют в баре «Сторивилль» в три часа утра. Фраза была понятной, или, во всяком случае, допустимой. Заслуживающей доверия, сказала бы она как законница. Вполне допустимо, подумал он, что это правда, что мы, как говорят, не совсем животные, бегущие туда, к зоопарку, пристегнутые к стереофоническим наушникам. Возможно, медленная негритянская музыка проникает и к нам под кожу и доходит до сердца, этого насоса для бега. Может, мы иногда тоже немного птицы, летающие над болотом. Хотя сейчас речь не об этом. Сейчас, говоря без эмоций, цель поставлена, мир сфокусирован на той самой точке, точке невозврата, и должен быть разблокирован.

Глава четырнадцатаяБУКВА «Ž»

1

«Что это за буква?»

«Ž [ж], — сказал он, — это буква Ž».

Она сидела за столом и с подчеркнутым интересом рассматривала пишущую машинку. Ударила по клавише с буквой «Ž», как будто ждала какого-то особого звука, особой тональности, которой никогда не слышала, чего-то неконкретного. Потом выбрала букву «Č» [ч].

«Č, — сказал он, — Грегорич».

Она повторила: «Грегорич».


И нажала на букву «Č» мизинцем левой руки. Буква «Č» чавкнула в плотном воздухе. Оба были слегка окосевшими. — Почему мы говорим — окосевшие, а? — подумал он. — Почему бы не сказать — пьяные. Впрочем, и пьяные тоже говорим. Но окосевшие говорим, когда нажремся. Нажравшиеся и окосевшие. Мы же особенные, — подумал он с удовлетворением, совсем как Драго, хозяин ресторана, у нас есть буква «Č», у нас есть слова tolmun — омут и obronek — склон, опушка, которых больше нет ни у кого, и мы говорим: мы с тобой окосевшие. — Это он сказал вслух по-словенски. Она повторила. Здесь было пространство именно для таких слов: tolmun — снова произнес он. И она повторила. Сюда невозможно было переместить мелодию джазовой фуги. Тот кларнет обращался к необозримому затерянному пространству, к машине на пустом шоссе, к птицам над болотистыми рукавами великой реки. Или к пустому в три часа утра залу, когда кто-то вдруг ударяет по клавише рояля, или громко заговаривает, или начинает петь. А здесь место для буквы «Č», для омута, в который можно чебурахнуться. Маленькая комната была переполнена чувственностью, прикосновениями тел друг к другу, дыханиями друг друга.


«А почему у нее крючочек сверху?»


«Потому что это буква Č».


«Только поэтому?»

«Только поэтому».


На полке лежала велосипедная книга Питера. На суперобложке была его фотография. Возле знаменитого велосипеда, в темном костюме и с бабочкой на шее. Это, по мнению всех, было суперпровокационно. Градник так и не понял, почему это было провокационно. Он накрыл книгу газетой. Пошел на кухню и откупорил бутылку вина. Грегор Замза прогуливался по столу, а потом медленно удалился в свою норку. Когда он вернулся, Ирэн все еще занималась буквами с крючочками.


«Как будет называться книга, которую ты пишешь?»


«Не знаю, ничего не пишу».


«Писатель пишет всегда. Даже когда ест устриц».


Это правда. Уж она-то знает, не может не знать. Она живет с писателем, его пишущая машинка в нескольких улицах отсюда, вот его книга, прикрытая газетой «Пикаюн».

Она потрещала пальцами, прямо как пианистка перед концертом, наклонилась над машинкой, немного подумала, потом подняла голову — подбородок! — закрыла глаза и с профессиональной скоростью отпечатала:

Сейчас самое время написать великий американский роман. Первое предложение: ČČČČČČ. Сейчас самое время всем хорошим мужчинам и женщинам пришли на помощь своим ŽŽŽŽŽŽŽ. И, кроме того, своим: ŠŠŠŠŠŠŠ.


Это тайное послание он обнаружил на следующее утро в своей пишущей машинке. Положил его в папку. Когда-нибудь ему найдется место в литературном музее одной далекой страны.

И, кроме того…

2

Они не сверлили, не спрашивали, во взгляде этих светлых, почти серых глаз было смущение, оно не проходило, оно в них оставалось, в этом взгляде продолжало жить тяжкое бремя замешательства. Во взгляде застыл вопрос, что происходит на самом деле, и происходит ли вообще. В школе креативного письма сказали бы — затуманенный взгляд, влажный взгляд, Фред Б. его бы объяснил. В этом взгляде мягкий свинец, свинец любовной усталости и одновременно все более сильных ударов сердца. Приток крови, вырабатываемой селезенкой. Эти дрожащие, влажные руки, обязательно влажные ладони, этот внезапно появившийся румянец на щеках. Это жар, внезапно настигающий теплым мартовским вечером, несмотря на крылья большой птицы-вентилятора на потолке, это высвобождение грубой человеческой страсти, которую воспламеняет скрещение пристальных взглядов. Плоть расширяется и размягчается благодаря триггерной силе этого взгляда и внутренних спусковых крючков где-то там, над желудком, у селезенки, у точки сплина. Это касание тел еще до того, как они реально соприкоснулись, потом липкое прикосновение влажных рук, вязкой теплой влаги, подступающей к сухим губам, к увлажненным губам. Эта то самое меланхолическое вещество, которое витает в пространстве и в телах, как невидимая органическая субстанция. Именно его меланхолические испарения вызывают одновременно слабость и напряженность. И спазмы в желудке, судорожные сокращения в груди и сразу же — релаксацию. И сердце, его мягкая эмоциональная плазма, и в то же время его биение, удары барабанов в ночи, удары по натянутой коже сердца-барабана.


Это происходит, когда он и она стоят друг напротив друга, лежат рядом, ни на мгновение не отрывая друг от друга застывшего взгляда. Это именно то состояние, когда меланхолическое вещество, распространяясь из селезенки, захватывает пространство души и тела. Когда при первом прикосновении, при первом контакте, сердце, а за ним и тело начинают трепетать и не перестают даже после того, как влажные ладони влажной южной ночью принимаются скользить по коже, по всему потному телу, губы прилипают к шее, когда руки быстрыми, осторожными движениями отодвигают тонкую ткань.