Lacrimae meae panis die ac node. Слезы были моей плотью днем и ночью. Плечи перестают дрожать. Она поднимает к нему свое мокрое лицо.
«Что ты сказал?»
Искуситель знает чудесные способы. Знает, если все невыносимо, требуется любопытство. Любопытство ко всему, что не тяготит. Переключение. Вот Кордачова уже вытирает слезы.
«Это ты на каком языке сказал?»
«На латыни».
«А я решила, что это мексиканский».
«Еще одно „Карибское солнце“».
Она кивает. Бросает на него благодарный взгляд.
«И для Леди Лили бурбон с содовой».
И для Леди Лили бурбон с содовой. Молодой официант откладывает спортивную газету и сердито смотрит на него. Но искуситель предусмотрителен. Вдруг этот бармен — добрый ангел, который может помешать. Желая подольститься, искуситель заводит речь о погоде: сыро?
«Погода меня не колышет, — говорит молодой бармен. — Мы больше не обслуживаем».
Ага. Там, внутри, есть кто-то, кто хочет его остановить. Проник в голову молодого бармена и враждебно вещает оттуда. — И еще четыре пива захвати, — ясно и твердо, с какой-то дьявольской уверенностью произносит искуситель. — Возьму с собой. — И рявкает: чтобы нам с ней было, что выпить! — Официант бледнеет и трусливо щерится, почуяв зловоние искусителя. Запахло жареным. Вот бедняжка. Когда искуситель сатанеет, он сметает все на своем пути.
«Я не хожу по чужим квартирам ночью», — с достоинством говорит Луиза.
На улице попадаются редкие прохожие. Из еще открытых баров доносятся раскаты музыки. Искуситель идет, плотно к ней прижимаясь. Карманы брюк набиты банками пива. Мочевой пузырь тоже полон до краев, он забыл, что надо было отлить. Он весь взвинчен, его даже потряхивает от волнения. Это все происки доброго ангела, который движется за ними на облаке. Сейчас надо быть хладнокровным. — Тебя ждет Анна, — говорит ангел. Ааааанна, — напевает ему на ухо. — Сгинь, — отвечает искуситель, — убирайся. И произносит: Я вызову такси. — Не стоит, я живу рядом, — отвечает она. И, правда, она живет рядом. Останавливается перед какой-то дверью. Ищет ключи, поглядывая на него, долго ищет. — Ну, где они, — повторяет, — где. Две уличные ступеньки, потом высокая дверь, видимо, холл. Неожиданно быстро отпирает и входит. Это не холл, это квартира. Квартира?
«Ты здесь живешь? Симпатичная квартирка», — говорит он и тут же прикусывает язык. Искусители ведь тоже ошибаются.
«Ты первый, кто назвал это квартирой».
Молча застывает посреди комнаты. Смотрит в пустоту. Беззвучный плач. Это и, правда, не квартира. Это тюремная камера. Узкий замурованный коридор, высокий потолок, очень похоже на камеру. Окон нет. Настоящий инкубатор для тараканов. И дверь прямо на улицу. Landlady, хозяйка, просто хапуга, для нее деньги точно не пахнут. Невыносимо жарко, он мгновенно вспотел. Искусителя накрывает клаустрофобия, бежать некуда. Может, она хоть дверь откроет? — мелькает в голове. — Но куда? — Бьется мысль. — На улицу? — В ее глазах отчаянье и безысходность:
«Теперь доволен?»
«Почему бы и нет?»
Действительно, почему бы и нет. Искуситель в шаге от цели. У ангела-конкурента иссякли силы. Он остался за дверью на своем облаке. И войти не отважился, воздыхатель, называется. Искуситель может быть доволен. Может присесть к ней на кровать, открыть пиво, еще прохладное. Может раздеть ее и прижать к стене камеры. Может гладить ее по изящному затылку и склоненной спине. Но он нетерпелив, и искусители совершают ошибки, а его переполняет неистовое вожделение. А Луизе Димитровне Кордачовой хочется поговорить. Ей всегда не хватает общения. Как и слез. Искуситель же обуян страстью, забыл обо всем на свете. О ней, о себе. Ему тоже свойственно ошибаться.
«Landlord — сволочь».
Значит, не хозяйка.
«Мой парень — сволочь».
Вот почему она плакала. И из-за этого тоже.
«Мир — сплошная гнусность».
Мир — гнусный, потому что она живет в этой конуре, на которую едва наскребает своими улыбками за чаевые. Парень — сволочь, потому что она три дня впустую ждала его в «Лафитте». Каждый вечер ждала, и вот теперь торчит здесь с другим. С тем, кто лезет ей под пропотевшую хлопчатобумажную майку и ласкает гладкую спину. А она рассказывает о парне, сыне какого-то богатого торговца скотом. Которого она устраивала целых два месяца, пока с ним спала. А теперь его нигде нет, теперь, когда он должен вытащить ее из этой дыры. Из этого логова, из тараканьей лежки. Отец пьет как свинья, наполовину уже слетел с катушек. Она должна была выбраться сама, но не выдержала. Мама звонит ей каждый день в «Кафе дю Монд»: Луиза, если у тебя есть голова на плечах, не будь официанткой. Но она не уступит, ни за что. Искуситель тоже не уступает, целует ее глаза и губы, не перестающие говорить. Что-то ему подсказывает, что следует остановиться, в подобном случае — следует. Но это не для него, не для искусителя, пусть ему сейчас хоть руки отрубят, руки, которые не могут остановиться, которые судорожно ласкают гладкую, от влаги и пота, совершенно гладкую, мокрую кожу. Он открывает ей пиво и принимается ласкать ее маленькие груди. — Не надо, — безвольно произносит она. — Не надо, — с этими словами она прислоняется к стене, испещренной пятнами сырости, и позволяет его потным ладоням шарить по ее горячему животу. Потом замолкает, закрывает глаза и снова повторяет — не надо, — пока он расстегивает молнию, внутренне трепеща, запускает руку под тонкую ткань сзади, — не надо, — и совершенно никак не сопротивляется. Не сопротивляется волнообразным движениям, скользящим по тонкой ткани, по ее почти невидимому краю, по коже, по волоскам, никак не сопротивляется, только чаще дышит и слегка раздвигает ноги.
Это дело сделано, — произносит искуситель.
Останавливается и отодвигается. Луиза открывает глаза. Неподвижно смотрит в потолок. Искуситель чувствует, что с ним что-то не так, очень больно и плохо. Он тянется за банкой пива, она пуста. И тут его перерезает пополам ужасная боль. При мысли о пиве нестерпимое желание ниже пояса сменяет нестерпимая боль. Это мой мочевой пузырь разорвался, мелькает в его голове. Забыл, отвлекся. Спокойно, говорит он себе, спокойно. Это твоя ночь. И все-таки, какая ошибка, досадует он, и искусителям свойственно ошибаться.
Далее следует сначала поговорить об американских туалетах. Технология смывания в американских туалетах совершенно отлична от той, что в Европе. Американские унитазы наполовину заполнены водой. После нажатия вода сливается, и унитаз заполняет новая чистая. Человек писает в американский унитаз, как будто писает в озеро. Очень естественный процесс.
Тут его настиг тот, кто, как он думал, остался за дверью на своем облаке.
«Мне бы… — начал искуситель, испытывая крайнюю неловкость. — Мне надо было до… это все пиво, понимаешь».
Не сводя глаз с потолка, она вялой рукой указала на какую-то дверь. Раньше он ее даже не заметил. Дверь держалась на честном слове и была оклеена такими же отваливающимися обоями, как и стены. — Минутку подожди, — произнес он спокойным голосом, словно разговаривал с многолетней любовницей. Но Луиза Димитровна Кордачова не была его любовницей. Она была несчастна и смотрела в потолок. Он зашел внутрь, расстегнул штаны и в ужасе посмотрел в воду. Словно заглянул в темное озеро. Сдерживался из последних сил. Это мочеиспускание, — понял он, — все испортит. Струя, которая туда польется, не может быть неслышна. Звук этого оглушительного, фатального мочеиспускания обязательно будет слышен через деревянную дверь и станет для нее унижением. Немилосердным унижением. Сразу стало ясно, что это неизбежное грядущее унижение — конец всему. Прости, прощай! Он оставил ее там, на кровати, со слегка раздвинутыми ногами, с расстегнутой блузкой. Упершуюся взглядом в потолок. И в этом ужасном, ненавидимом ею жилище ей придется слушать невыносимый, напоминающий о борделе звук льющейся мочи. Ей, той, которой мама каждый день говорит про голову на плечах. Той, что каждый вечер ждет в «Лафитте» парня, надеясь, что он вытащит ее из этой квартиры, где вдруг теперь она услышит, как за дверью ссыт человек, с которым она только сегодня вечером познакомилась. После того, как она все ему рассказала о себе, пошла на все уступки, он ссыт. Ссыт на все, что только что случилось, и на весь гнусный мир.
Мысль у искусителя работала блестяще. Перестав из последних сил крепиться, он резко повернулся и ударил струей по прикрепленной к стене раковине. Одновременно другой рукой спустил воду и сразу же повернул кран. Выдохнул. Это было умно и изобретательно: она подумает, что он моет руки или лицо, вспотевшее в этом жарком помещении без кондиционера, вентилятора и даже без окон. Ни разу в жизни он так долго не мочился. Он не только умен и изобретателен, но и милосерден, — избавит ее от тяжелых переживаний. Из него лилось так, словно внутри была цистерна пива: минуту, десять минут, час? Опустив голову, он смотрел на эту чертову желтую жидкость, плескавшуюся по краям раковины, потому что вода из-под крана ее не смывала, а только отвратительно вспенивала. Запахло мочой, ссаньем, так пахнет раскаленный горячий асфальт под лошадьми.
Он вздрогнул. Не видел, что дверь открылась. Не знал, когда она открылась, как долго была открыта. Во всяком случае, в дверном проеме стояла Луиза. Застегнутая на все пуговицы, глаза — невидящие, словно снова смотрят в потолок. На тараканов. В глазах искусителя отразился весь ужас, вся катастрофичность его жалкого, непоправимого положения. Положения мужчины, ссущего в раковину.
В этой ситуации мочиться в раковину было бесконечно стыдно, гораздо более стыдно, чем мочиться громко. Естественным образом. Как в озеро.
Она закрыла дверь и ничего не сказала.
Он прислонился к стене.
Все потеряно. Причем навсегда.
И когда он, посрамленный, вернулся в этот несчастный коридор со свисающими обоями, в ее глазах застыло все то же, уже знакомое ему выражение: весь мир — сплошная гнусность.