Настало времечко… — страница 49 из 71

кал, даже когда разговаривал. Крупный был мужчина, дородный, трубка его величаво плыла над головами окружающих.

Ну-с, покурили они. А тут и звонок – в зал заходить. Иван Пантелеймонович оглянулся: где бы трубочку выколотить? – негде! Кругом сплошной мрамор и позолота. Под ногами – ковры. Он в туалет сунулся – и там все сверкает. Потряс он трубочку аккуратно над белоснежной плевательницей, ногтем ей по затылку пощелкал и сунул в брючный карман. Она туда и булькнула, на дно: штаны в те годы носили не по-теперешнему, в общелк, а просторные, шириною, что называется, «в Черное море».

Значит, управился он и скорей-скорей в зал – чтобы место его случайно кто не занял. Он в шестом ряду сидел, с края, специально такое место укараулил – президиум поближе рассмотреть, вождей народа, старосту всесоюзного.

Сел Иван Пантелеймонович, сосредоточился, блокнотик с карандашом приготовил – мысли очередного оратора записывать. И только начал вникать – как вдруг почувствовал: горит он! Карман, едрит твою в семь, занялся! Дым из него сочится, как из дверей бани по-черному!

Иван Пантелеймонович в панике ворохнулся, да только ворохнуться и успел. Вышагнув откуда-то, похоже, прямо из стены, упали на него два одинаковых человека – стремительно и беззвучно. Один ловко сел на колени, придавив Ивана Пантелеймоновича спиной. Второй навалился сзади и сбоку, обнял за плечи, как друга милого, словно поинтересоваться хотел на ушко: «Ну, как ты тут, Ваня, устроился? Не дует?» А сам между тем незаметным приемом заломил ему руки, свел их за спинкой кресла – чтобы Иван Пантелеймонович не мог выхватить из кармана бомбу (или что у него там?) и зафуговать ее в президиум.

Иван Пантелеймонович задохнулся, как в детстве под кучей малой. Но боялся и сделать слабое движение, чтобы хоть нос на сторону вывернуть.

Томительно набухали и срывались секунды.

Трубка все сильнее припекала бедро.

Смертники эти героически лежали на Иване Пантелеймоновиче, готовые в любой момент разлететься в клочья.

А взрыва все не было.

Парни выдохнули украдкой, чуть помягчели телом и, подхватив Ивана Пантелеймоновича под руки, буквально вынесли из зала – как ангелы новопреставленную душу. И, не останавливаясь, быстренько-быстренько повлекли куда-то дальше – решительным, падающим шагом.

– Что у вас там? – не разжимая зубов, спросил тот, что справа.

– Тпру, – как на лошадь, сказал Иван Пантелеймонович. – Прруп…

У него отключились ноги, он не успевал переставлять их – чиркал ботинками по ковровым дорожкам. «Покурил! – стучало в голове. – С-сукин сын!.. Накурился… по ноздри!»

Тот, который спрашивал, свободной рукой на ходу охлопывал его – гасил.

Оттого, видать, что его конвоировали, волокли, как мешок, Иван Пантелеймонович казался себе взаправдашним диверсантом с бомбой в кармане. Такое было ощущение.

Мелькали под ногами расписные ковры, паркет, мраморные ступени, потом – каменные. Все вниз, вниз, в подвалы какие-то. И возник наконец коридор – глухой, тускло освещенный, с цементным полом.

«Все! – сказал себе Иван Пантелеймонович. – Вот и все».

Он знал, куда уводят такими коридорами. Догадывался. Слава богу, сам был немалой шишкой… на ровном месте: имел представление.

Как ни странно, это понимание страшной неотвратимости дальнейшего привело его в себя. Он окреп ногами. И духом. Попросил – движением локтей; пустите, мужики, я сам! «Конвоирам» передался возникший в нем ток, они выпустили его и даже чуть отодвинулись в стороны (здесь-то, в подвале, куда ему было деваться?). Теперь они уже не вели Ивана Пантелеймоновича, а гнали его, не сбавляя скорости. И он, подчиняясь их напористому шагу, твердо печатал свой, маршировал на полкорпуса впереди.

Промаршировали в небольшую комнату, разделенную глухой тяжелой шторой. Стол там стоял круглый, с газетами и журналами, два жестких стула. Что за шторой – неизвестно. Иван Пантелеймонович смекнул: то!

«Снимите брюки», – деловито было сказано ему.

Иван Пантелеймонович снял – подпрыгивая, наступая на штанины.

Один из «конвоиров» обшарил карманы, вынул трубку, развинтил, выколотил, слазил пальцем вовнутрь, дунул, глянул на просвет в мундштук, вернул Ивану Пантелеймоновичу – развинченную. Второй, не дожидаясь конца осмотра, ушел с брюками за ширму.

Иван Пантелеймонович сидел на стуле, по-сиротски сдвинув колени. Стеснялся. На нем были белые солдатские подштанники с завязочками внизу. Никак он не мог привыкнуть к трусам. Костюм давно уже сшил городской, а с мужицкими исподниками все не расставался. Такой сидел… Ваня деревенский. Каким и был на самом деле. Справа подштанники прогорели насквозь, виднелась через дыру розовая, как у опаленного поросенка, кожа.

«Скорей бы уж, – тоскливо думал Иван Пантелеймонович. – Чего он там столько шарится?.. Нечего там искать». У Ивана Пантелеймоновича – он точно помнил – в брюках, кроме трубки, был только носовой платок – в левом кармане, да еще квитанция – в заднем: он телеграмму домой отправлял – доехал благополучно, разместился там-то. Разве что квитанцию эту расшифровывал товарищ за ширмой?

Напарник ушедшего, проревизовав трубочку, остался здесь, стоял, прислонившись к притолоке, стерег Ивана Пантелеймоновича. Плоские какие-то, напряженно-мертвые глаза его устремлены были в ближайшее пространство. На Ивана Пантелеймоновича он не смотрел, но, чувствовалось, видел его, постоянно фиксировал – всего: от вихра на макушке до шевелящихся в носках пальцев. Только не живого человека он видел, скрюченного и жалкого (Иван Пантелеймонович содрогнулся внутренне, угадав это), а обезвреженный объект. Неважно, от чего обезвреженный – от бомбы, от трубки ли. Объект – вот в чем суть! За которым, хоть он и обезврежен, необходимо еще следить, придавливать его поверх головы деревянным взглядом.

Ивану Пантелеймоновичу сделалось вовсе неуютно – как малой букашке на чистой ладони.

Через двадцать минут ему вынесли брюки – целые и отутюженные.

«Надевайте», – сказали.

Иван Пантелеймонович влез в штаны (опять у него чего-то руки запрыгали); «конвоиры», или, лучше назвать, «телохранители», оглядели его бестрепетно, и один, сказав: «Позвольте», – коротким движением поправил сбившийся галстук.

Его вернули в тот же вестибюль, усадили на короткую бархатную скамеечку, вежливо порекомендовали сейчас в зал не входить, дождаться перерыва.

Тем и закончился инцидент.

В гостинице Иван Пантелеймонович осмотрел брюки. Следов дыры (там с блюдце выгорело) не было. Что удивительно – не было и следов ремонта. Он уж и наизнанку выворачивал брюки, и чуть не носом проелозил по месту катастрофы – не было следов! Все цвет в цвет – и никаких тебе шовчиков. Может, подменили на новые? Так опять же: где взяли точно такие? Сшили? Уж больно скоро. Разве что у них там, за ширмой, шибко крупный специалист сидел? Стахановец в своем деле? Или даже – двое-трое? Но и при таком раскладе одна деталь смущала Ивана Пантелеймоновича. У него на старых брюках, в интересном месте, пуговка имелась приметная, со щербинкой. Он еще пальцем об нее все время царапался. Так вот, пуговица осталась на том же месте. И в ту же сторону щербинкой повернутая. Чудеса!

Эта загадка так поразила Ивана Пантелеймоновича, что он на время, пока находился в Москве, словно бы позабыл про все предшествующее ей. Ну, забыл не забыл, а как-то поблекло оно, стушевалось.

Оказалось, однако, – лишь на время.

Вернувшись домой, Иван Пантелеймонович заболел непонятной болезнью.

Во-первых, он не смог курить трубку. Не вообще не смог, а так, как раньше, и в определенные моменты. Он раскуривал ее, окутывался дымком, собирался уже значительно прищуриться на собеседника – как вдруг чувствовал: не может! Наплывали тягостные видения: как давит его чугунной задницей человек из стены; как тащат его, полуобморочного, вниз по мраморным ступеням, а он ботинками по ним – тук-тук-тук-тук! Вставали перед лицом замороженные глаза этого… у притолоки, росли, заслоняли собой все и всех… Иван Пантелеймонович слепнул.

Но это была еще не сама болезнь. Такое-то можно было, наверное, объяснить. И превозмочь.

А вот другое, необъяснимое…

Иван Пантелеймонович сидел в кабинете один, за просторным своим столом. Сидел – ничем ничему. И внезапно начинал уменьшаться. Ощущал: уменьшается. И главное – видел! Руки, лежащие на столешнице, становились ма-а-аленькими-маленькими… и летели, проваливались вместе со столом. А следом, прикованный к рукам, летел вниз, сокращаясь в размерах до зерна, до маковой росинки, весь Иван Пантелеймонович. В тревоге опускал он взгляд ниже, под стол, – и видел: крохотные ножки его догоняют проваливающийся пол. И – бз-з-з! – тонко звенело в голове.

«Такой становлюсь – в микроскоп не рассмотришь», – объяснял эти свои состояния Иван Пантелеймонович.

Врачи покрутили его, повертели, пошептались между собой – ничего не установили. Сказали: наверное, это на нервной почве.

Ивана Пантелеймоновича отпустили с должности.

Жена Пелагея Карповна не ревела, страдала по-городскому, интеллигентно – с мокрым полотенцем на голове. Но ничего, оклемалась.

Дома, в деревне, болезнь скоро оставила Ивана Пантелеймоновича. Он опять стал работать на комбайне. Работал хорошо, хотя тот свой рекорд ему повторить больше ни разу не удалось.

Одно было неудобно по первости. Трубку он забросил, а от махорки успел отвыкнуть. Курил поэтому дорогие папиросы «Казбек» и «Северная Пальмира». Друзья-механизаторы называли их «наркомовскими», охотно угощались и за один перекур разоряли Ивана Пантелеймоновича в прах.

Но потом была война – и старшина-танкист Семипудный снова привык к махорке.

Тоськины женихи

…что есть красота

И почему ее обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Николай Заболоцкий