Настало времечко… — страница 50 из 71

I

После семилетки Тоська засобиралась было устраиваться на работу, но мать сказала ей: «Учись дальше. Пока идет учеба – учись». Тоська вроде подчинилась.

Учеба и правда давалась ей легко – все годы она была круглой отличницей. Однако мысль о работе, о взрослой, самостоятельной жизни, как видно, крепко засела в ее голове.

На следующий год, проучившись с полмесяца, она заявила, что школу все-таки бросает. Мать сгоряча отвозила ее бельевой веревкой. Она как раз собиралась развешивать белье, и у нее в руках оказался моток суровой, толщиной в палец, бечевки. Нервы у матери были раздерганы, держалась она на пределе, на последней зарубке, от Тоськиных слов в момент сорвалась, начала хлестать ее по чему попадя, истерично кляня и жизнь эту распроклятую, и войну, и долю свою горькую, и паразитов-детей, которые не повысдохли же вовремя, не догадалась она, дура простодырая, в пеленках еще их передушить.

Мать не была ни извергом, ни истязательницей, но такие срывы с ней время от времени случались. На этот же раз, поскольку Тоська руками не закрывалась, не ревела и прощения не просила, мать вовсе пришла в исступление: хлестала Тоську до тех пор, пока у нее у самой не зашлось сердце. Синея лицом, она упала на кровать – Тоське же и пришлось с ней отхаживаться.

Напуганная не столько поркой, сколько сердечным приступом матери, Тоська несколько дней разговор о школе не затевала. Брала утром портфель и, как обычно, уходила. А после обеда, подперев голову, сидела над тетрадками. Но потом выбрала минуту, когда мать была в хорошем настроении, созналась, что в школе за эти дни ни разу не появлялась, просто блукала по улицам.

– Хоть бей, хоть убей, – сказала твердо, – а я туда больше не пойду. А гнать станешь – буду опять по улицам шляться. Думаешь, это лучше?.. А так бы я работать поступила.

– Работница! – всплеснула руками мать. – Как-нибудь без твоей работы проживем.

– Как? Как проживем-то?! – пошла в наступление Тоська, видя, что мать не хватается сразу ни за веревку, ни за скалку. – Не надоело еще квартирантов обстирывать? (Мать держала квартирантов, двух мужиков-строителей, стирала на них, варила им обеды из тощего тылового пайка.)

– Ты на меня не оглядывайся! – Мать обиделась, словно Тоська не пожалела ее, а укорила чем-то. – Моя судьба такая – вас, чертей, за уши тянуть. Я сама одного дня в школу не ходила, думала, хоть вы людьми станете…

– Да чем тебе семь-то классов мало? – сквозь слезы заговорила Тоська. – Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…

– Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают – и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…

– Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…

Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. «Учи свое дитя, – любила говорить мать, – пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется – тогда, моя милая, поздно». И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит – прошаталась. Другая бы гуляла да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська, конечно же, переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе – считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет – девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.

И Тоська стала работать. Месяца через два мать отказала одному квартиранту. Оставила пожилого дядю Никифора, который, скучая по собственной семье, по домашней работе, любил помогать ей в хозяйстве, а другому мужику, помоложе, отказала. Но не Тоськины заработки сыграли здесь роль – они все на Тоську же и уходили. Так что заработками мать только прикрылась, чтобы не обижать человека. Просто неудобно стало, нехорошо держать в их тесном домике, где не то что отдельной комнаты, отдельного угла для квартирантов не из чего было выгородить, постороннего молодого мужчину. И в этом смысле виновницей оказалась Тоська.

С ней за короткое время такие произошли изменения, что даже мать, знавшая своих детей до последнего родимого пятнышка, и та изумилась. Тоська сбросила подшитые материнские валенки, хлябавшие на ее тонких ногах, сшила себе два платьица с острыми плечиками, по моде, открыла высокую шею, подняла со лба челку, а прочие волосы, расплетя короткую косу, бросила по плечам – и обернулась лягушкой-царевной. Мать смотрела и диву давалась – откуда что взялось! Круглые Тоськины глаза смотрели строго, даже чуточку надменно, особенно когда она, негодуя на кого-нибудь, крутой дугой выгибала одну бровь; прямой, самую малость вздернутый носик усиливал впечатление независимости; резко очерченные, полные губы, лишенные, однако, детской припухлости, улыбались редко, но если улыбались, то за ними открывался ряд иссиня-белых, словно бы прозрачных зубов; наконец, ровные, с едва заметной впадиной щеки дополняли эту не детскую, вообще непривычную ни для времени, ни для городской окраины красоту.

Мать, впрочем, никогда не видевшая портретов барышень и в жизни с ними не встречавшаяся, уловила одно – нравность. И тихо ахнула: «Оторва! Такая пойдет хлестать – ни на каких вожжах не удержишь».

Вожжи она все же натянула: с танцев, из кино чтоб не позже десяти вечера, никаких вечеринок-складчинок, в праздники только дома: «Созови подружек – гуляйте сколько влезет. Не думай, что если работать стала, то теперь хвост трубой – и пошла. Сопливая еще, подождешь».

Так оно все поначалу и шло. Тоська внезапной своей взрослостью не злоупотребляла, не дразнила мать. Домой являлась вовремя, по праздникам от компаний отказывалась, приглашала к себе подружек – Надю и Верку. Мать наливала им в алюминиевый бидончик бражки и уходила к соседям. Понимала: ни к чему девчонкам глаза мозолить, пусть подурят, побесятся одни.

Девчонки, выпив по стакану-другому хмельной, ударяющей в голову бражки, начинали спектакль. Бойкая, круглолицая Надя надевала шинель дяди Никифора, доходившую ей до пяток, ушанку, рисовала сажей «буденновские» усы и, подбоченившись, вступала в комнату:

– Здравствуйте, девочки! Разрешите познакомиться. Гвардии сержант Вася Иванов! Трижды контуженный, четырежды раненный. Сюда пуля влетела, отсюда вылетела…

Место, из которого «вылетела пуля», Надя указывала такое, что девчонки повизгивали от смеха.

– Ищу себе боевую подругу! – рубила дальше Надя, не моргнув глазом. – Чтобы любила меня, как я ее!

Если бы не нарочитые усы, она запросто могла сойти за бравого сержанта-гвардейца – плотненькая, подобранная, лихая.

– Ах вы, лапушки-красавицы! Давайте я вас обниму-поцелую.

Тут происходила сцена всегда одинаковая: Надя делала вид, что хочет обнять Тоську, а та, поджав ноги, забивалась в угол кровати и угрожающе кричала:

– Не подходи!

Третья подружка, Вера, хваталась за щеки:

– Ой, девки-и! Тоська-то у нас еще не щупанная!

Востроносенькая, чернявая Верка была годами помоложе Нади, но жизненным опытом постарше. Она уже повидала кое-что, не стеснялась в словах, свободно могла даже сматериться.

– Заткнись! – грубо обрывала ее Тоська.

Верка не обижалась:

– Ох, меня бы кто-нибудь прижал! Уж я бы не выламывалась! Эх, мне бы только Тоськины глазки-коляски!

Она вскакивала и, приплясывая, пела:

– Где мои семнадцать лет,

Где моя тужурочка,

Где мои три ухажера —

Коля, Витя, Шурочка?

А с ухажерами, действительно, было плохо. Во всей округе не осталось ни одного стоящего парня – только старики, инвалиды да пацаны, которым еще долго предстояло тянуться вверх и мужать. Они, конечно, изо всех сил старались казаться взрослыми – курили, косо подрезали челки, ходили, по-блатному сутулясь и подняв воротники, сапоги, у кого имелись, морщили гармошкой и напускали сверху широкие грузчицкие штаны (это считалось высшим шиком), но были, в большинстве своем, настолько мелки и худосочны, что Тоська звала их не иначе как «недомерками» и «шпаной».

И все-таки мать не зря тревожилась. Дерзкая Тоськина красота не могла долго остаться незамеченной. Война войной, но жили-то они не в глухой тайге и не в пустыне какой безлюдной.

Короче, объявился жених.

Только не с той стороны, откуда мать его опасалась, – не с танцев и посиделок.

К Тоське посватался бывший отцов знакомец Халин Иван. Не дружок, не собутыльник, а так – «здорово-здорово». Раза два всего, до фронта, отец заводил его домой: Халин работал десятником на стройке и от него, видать, кое-что зависело. Мать понимала, что у мужиков свои дела, производственные, ставила им закуску, но очень-то гостя не привечала. Не понравился он ей сразу: шальной какой-то, дерганый весь. И шибко наглый. Впервые через порог ступил, а заговорил так, будто его здесь век знали и ждали – дождаться не могли. Правда, наглость его не от ума шла – от дури; врожденной, видать, была, как горб, – он ее сам не замечал.

Был Халин молодой еще мужик, крепкий, высокий и с лица небезобразный. Единственно – его рот портил: непомерно большой, вечно распахнутый, с редкими зубами. Почему Халин остался в тылу, мать не знала, да и знать не хотела. Не касалось ее это. Остался и остался. Может, болезнь какую нашли, а может, хорошо знал, куда со стройки материалы фуговать.