В такого-то вот несерьезного Телятникова и влюбилась великолепная Майя. «Почему? Не наше дело. Для чего? Не нам судить». Не нам судить – для чего, но почему – предположить, в общем-то, можно. В конструкторском отделе работало восемнадцать женщин и лишь трое мужчин, не считая заведующего отделом, – новичок Телятников и два фирмовых балбеса Марик и Рудик. Заведующий был стар и одноглаз, к Марику и Рудику, третий год околачивавшимся на должностях рядовых инженеров (что, впрочем, ничуть их не колебало), женщины привыкли, считали их общественным достоянием – милым, безвредным, но и безнадежным. При появлении же Телятникова некоторые холостые дамы, а таких было большинство, сделали было стойку, но тут Майя – инстинкт в ней, что ли, сработал женский? – отгородила его своей покровительственной опекой, пристегнула, на правах сокурсницы, в кавалеры. Сделать это было совсем нетрудно: занять очередь в столовой, махнуть: «Володя, я здесь!», подхватить после работы под руку и – заглядывая в глаза: «Проводишь?»
Отдельские дамы утратили к Телятникову специфический интерес, решили, видно: эта парочка такой уже и приехала, сформировавшейся. Отношения к ним с Майей установились какие-то холодно-натянутые. Да не к ним – к Майе. «Ишь, стерва! – читалось в глазах и тоне женщин. – Все у нее есть: и красота, и папа-членкор, и коттедж, и жениха привезла готовенького».
Телятников ничего этого не замечал. Точно так же, как и внезапное внимание к себе Майи принял сначала за продолжение их студенческого товарищества. Ну да, там они не дружили. Но здесь-то оказались только вдвоем. И все понятно.
Он был благодарен Майе: в этом незнакомом городе не было у него ни одного близкого человека и по вечерам накатывала тоска – особая, общежитская, бездомная. Провожал Майю – с работы, из театра (она любила балет, когда-то даже проучилась два года в хореографическом училище). Вот и за это Телятников был ей благодарен: в одиночку он ни за что не переступил бы порог оперного. Монументальное, холодное здание театра давило его, пугало, казалось, войти туда – все равно что шагнуть в пирамиду Хеопса.
Провожал он Майю обычно до конечной остановки академгородковского экспресса, на прощанье по-братски целовал в холодную щечку. Да, именно братом он себя чувствовал в такие минуты, причем младшим. Наверное, оттого, что Майя сама, сделав едва заметное, изящное движение, подставляла ему щеку – приказывала: целуй! И, обернувшись, махала из дверей перчаткой: «До завтра!»
Мог, наверное, должен был Телятников догадаться вовсе не о братских чувствах Майи. В театре, например, когда она, утонув в кресле, делалась вдруг маленькой, беззащитной какой-то, когда полумрак растворял ее строгую красоту и она, в особо чувствительные моменты, полуоборачиваясь, коротко взглядывала на него и прислонялась плечом – словно спрашивая: «Хорошо нам, а?» Или когда промелькнуло у нее – и раз, и два – словечко «мой», пусть и в таком несерьезном контексте, как «недотепа ты мой» и «мой ты инвалидик» (был случай – Телятников сломал палец и недели две носил гипс).
Мог, да не мог. Не мог, прежде всего, поверить в такую возможность. Да, в театре, в полумраке, когда она прижималась к нему плечом, Телятникова, что скрывать, окатывала волна нежности к этому доверчиво дышащему рядом существу. Но вспыхивал свет, Майя поднималась из кресла юной графиней, прямо – «кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?..» А кто тогда рядом-то сидел?.. Не-ет, здесь Онегина подавай. А Телятников что? Паж, братик – и на том спасибо.
Он ни черта толком не понял даже после того странного случая в общежитии, нарушившего равновесие их отношений.
Как раз он носил гипс, был на больничном, скучал в комнате один. Майя пришла навестить его, примчалась в обеденный перерыв: как ты тут, инвалидик? В сумке у нее оказалось полно разных домашних харчей, даже термос с горячим кофе она прихватила. Телятников – хотя не голоден был, но как не оценить такое движение – уплетал ее разносолы, мычал, закатывал глаза: «Ну, Майка! Ну, даешь! Ну, умница!» Майя сидела рядышком, подперев рукой подбородок, смотрела на него, улыбалась – непривычно мягкая, домашняя.
– Жутко представить! – весело сказал Телятников. – Вот влюбишься когда-нибудь – ведь забросишь меня, сироту.
– Ты бы меня не бросил, Володенька, – вздохнула Майя, чуть касаясь, провела рукой по его волосам, по лицу и вдруг судорожно, крепко прижала ладонь к щеке.
Телятников калечной рукой притянул ее за плечи, намереваясь благодарно чмокнуть в лобик, но вместо этого – прямо как в романах пишут – уста их слились в горячем поцелуе.
Слишком долгим получился этот внезапный поцелуй, пьянеющий Телятников все сильнее прижимал к себе задохнувшуюся Майю, она наконец с болезненным стоном оторвалась от него, вскочила, отошла в угол. Постояла там, закрыв лицо руками, потом тряхнула головой и, не оборачиваясь, глухо проговорила:
– Прости, Володя. Я, наверное, дура несовременная, но… вот это – только после свадьбы.
«Какой свадьбы? Чьей?» – метнулось в голове Телятникова.
Он продолжал ошалело сидеть.
Майя одевалась.
Телятников кинулся помочь ей. Она поняла его порыв по-своему, мягко придержала: «Все-все, Володенька! Не надо больше. Пока». – И снова – ладонью по щеке, нежно, умоляюще.
Как будто в кино. Будто не с ним. И Майя – не Майя, а какая-нибудь там Маша Дубровская, которую собрались выдать за немилого князя Верейского, и она прибегала последний раз – проститься со своим несчастным любимым… или – несчастным влюбленным.
Полным идиотом надо было быть, чтобы не догадаться: Майя не вообще свадьбу имеет в виду, не чью-то, не с кем-то другим. И все же Телятников не сообразил. Вернее, он по-другому перевел ее: Майя не из таких, чтобы позволить себеподобное до свадьбы. В принципе. Но в это он и раньше верил. И зачем было подчеркивать?
А сегодня она сообщила ему об именинах, совмещенных с Новым годом. День был суматошный, предпраздничный, Майя перехватила его в коридоре, на бегу. «Приезжай пораньше, – сказала. – Часам к десяти. И пожалуйста, будь в форме, Вовка. Тебе предстоит очаровать моих чопорных родителей». – И, словно извиняясь за свою деловитость, быстро прикоснулась к нему, поправила сбившийся галстук. Как будто ему вот сию минуту уже предстояло расшаркиваться перед папой-мамой. И вот торчал Телятников перед зеркалом, не решаясь – какую из двух имеющихся более-менее приличных рубашек выбрать. Надеть батник, серо-голубой, с погончиками? Но к нему галстук вроде не личит. Белую? Шибко уж вид жениховский… И тут ему горячо ударило в голову: жених! Иначе – зачем очаровывать папу с мамой?.. Да к черту родителей – он давно жених. Как раньше не дотумкал?
Телятников содрал рубашку, бросил, сел на кровать. Сидел, уронив руки, как приговоренный. Ведь он даже не спросил еще себя – любит ли Майю. Не успел… Да любит, любит, конечно. Но любит ли так? Так ли любит?.. Ах, да и не в Майе дело. Не в ней самой. Отчего же не любить ее, и кого же тогда еще? Но чтобы через каких-то два часа и – как это? – обручение. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит… Телятникову казалось: что-то огромное, неотвратимое движется на него. Словно оперный театр сдвинулся вдруг с места и медленно пошагал своими величественными ногами-колоннами. Так что же, туда, значит, – в пирамиду? Навсегда? На всю оставшуюся жизнь?
Таким, полуодетым, растерянным, и застали его неожиданно ввалившиеся Марик и Рудик.
У Марика и Рудика возникла, оказывается, роскошная идея: заявиться сегодня к Майке – незваными. Они не комплексовали из-за аристократической холодности Майи. Видали они аристократок! И папа-членкор их не смущал. Видали они членкоров! Они вообще все видали. К тому же Марик и Рудик успели подогреть свою отвагу. И Телятникову кой-чего принесли – в пузатой импортной бутылке с надписью «Клаб 99». Налили полстакана, остатки выплеснули себе: «Ну, проводим старый!» Марик сказал, что в этот напиток необходимо положить лед, но поскольку льда у Телятникова не было и быть не могло, наскреб в свой стакан инею с оконного стекла. А Телятников с Рудиком хлопнули виски неразбавленным.
Телятников задохнулся, вытаращил глаза:
– Мужики! Разыграли, черти! Это же самогонка!
Марик и Рудик «выпали в осадок»: кому стравили! ай-ай-ай! Ну скажи, сознайся – коньяк тоже клопами пахнет?
От виски ли, от балдежа ли их все для Телятникова упростилось. И даже вопрос, во что одеться, перестал мучить. Конечно, батник. А сверху – курточка комбинированная. Сойдет!
На улице уже, далеко от общежития, он спохватился: подарок-то! Ведь как-никак день рождения. А четвертная, прибереженная им для праздничных безумств, осталась в отвергнутом пиджаке. Они наскребли по карманам девять рублей с копейками и в дежурном гастрономе, в промтоварном киоске (универмаг уже не работал) купили за семь восемьдесят синтетического медвежонка. Самого маленького и дешевого выбрали – по деньгам. Подарок, для трех-то инженеров, получился нахальный, студенческий, спасти его, то есть их, могла только какая-нибудь, тоже студенческая, хохма. И хохма родилась.
Пока ехали в автобусе, сочинили стишок. Телятников сочинил, поскольку Марик и Рудик, молившиеся на Высоцкого и Клячкина, сами не в состоянии были связать и двух строчек.
Вот такой получился стишок:
Медведи, на что уж серьезные звери,
И те в этот день усидеть не сумели.
Покинув берлоги и выплюнув лапы,
Они убежали от мамы и папы.
Медведи назад нипочем не вернутся,
Медведи сегодня, как свиньи, напьются,
Медведи отважно «Бродягу» споют,
Съедят винегрет и под стол наплюют!
Хороший вышел стишок – в масть. Вполне оправдывающий одного жалкого мишку на троих. Три последние строчки, правда, отдавали кабацким душком. Но, во-первых, не осталось уже времени облагородить их, а во-вторых, Марик и Рудик именно от этих последних строк опять «выпали в осадок»: «Полный кайф, старик! Отпад! Не вздумай переделывать!»