Настанет день — страница 18 из 115

Да, в Гринвуде жизнь по-настоящему расцветала по вечерам, под щелканье киев, под звуки гитар и саксофонов, с выпивкой, со всеми этими мужиками, расслаблявшимися после того, как их столько часов подряд называли «Джорджами», «сынками», «малыми», в зависимости от того, что взбредет в голову белому. И если после человек расслабляется с другими такими же, это не только простительно, но и понятно, от него можно этого ожидать — ожидать, что в конце такого вот дня он отдохнет как следует, в хорошей компании.

Джесси был не только проворный парень (а они с Лютером собирали ставки в одной зоне, притом проделывали это быстро), но и парень крупный. Пускай и не такой крупный, как Декан Бросциус, но здоровенный, чего уж там. И не дурак насчет героина. А также насчет жареных цыплят, ржаного виски, толстозадых баб, болтовни, пива «чокто» — но героин он любил больше всего, что да, то да.

— Черт подери, — говаривал он, — негритосу вроде меня нужна какая-то штука, чтобы сбавить прыть, а то белые его пристрелят, и он не успеет захватить весь мир. Скажи, я прав, Деревня? Ну, скажи. Потому что, как ни крути, это так, сам знаешь.

Штука в том, что эта самая потребность (а она у Джесси была под стать ему самому — не хилая) обходилась дороговато, и, хотя он нахватывал больше чаевых, чем любой другой в «Талсе», проку от этого было мало, потому что в конце смены все чаевые валили в общий котел и делили поровну. И хотя он собирал ставки, работая на Декана, и работа эта, ясное дело, оплачивалась (сборщики получали по два цента с каждого доллара, какой потеряет клиент, а гринвудские клиенты теряли почти все, что ставили), — Джесси не удавалось сводить концы с концами.

Вот он и мухлевал, утаивал доходец.

Ставки в подпольной лотерее принимались во владениях Декана Бросциуса по одному простому закону, проще некуда: без всяких там кредитов. Желаешь поставить дайм на какой-нибудь номер — будь любезен, плати сборщику одиннадцать центов, пока он не ушел из твоего сектора. Потому как один цент — комиссионные. Ставишь полдоллара — раскошелься на пятьдесят пять центов. Ну и так далее.

Декан Бросциус считал, что нет смысла охотиться за пригородными неграми и выколачивать из них деньги. Для взимания серьезных долгов у него имелись серьезные люди, а отрывать неграм руки-ноги ради каких-то грошей — этим он не мог себе позволить заморачиваться. Но этими самыми грошами, если их сложить, можно было бы набить несколько почтовых мешков, да что там, целый сарай, в те славные деньки, когда люди верили, что удача прямо-таки носится в воздухе.

А поскольку сборщики таскали эту самую наличность с собой, вполне понятно, что Декану Бросциусу приходилось отбирать ребят, которым он доверял. Но Декан не стал бы Деканом, если бы верил каждому встречному-поперечному, и Лютер всегда держал в уме, что за ним наверняка приглядывают. Не каждый раз, так через раз. Сам он никогда не видал этих самых приглядывающих, но, когда работаешь, иметь это в виду не повредит.

Джесси произнес:

— Переоцениваешь ты Декана, парень. Не может он повсюду расставить своих шпиков. И даже если так, они ж все равно люди-человеки. Вот ты станешь за стол, и где им различить, придет играть один только папаша — или в придачу еще и мамаша, дедуля и дядя Джим? Ты ведь, ясное дело, не схапаешь у них все четыре доллара. А если ты стянешь всего один? Кто увидит? Всеведущий Господь? Да и то, если только он смотрит. Но Декан-то никакой не Господь.

Чего уж там. Понятно, не Господь. Декан — совсем другая статья.

Джесси ударил по пирамиде из шести шаров и промазал. Глянул на Лютера, лениво пожал плечами. По его масленым глазам Лютер заключил, что он кольнулся — видать, в ближайшем темном переулочке, пока Лютер отлучался в уборную.

Лютер закатил шар номер двенадцать.

Джесси оперся на кий, чтобы не упасть, потом пошарил за спиной, нащупывая кресло. Убедившись, что оно в точности у него под задницей, опустился в него и причмокнул.

Лютер не удержался:

— Твоя дурь тебя когда-нибудь прикончит, парень.

Джесси улыбнулся и погрозил ему пальцем:

— Сейчас-то она мне ничегошеньки не делает, окромя хорошего, так что заткни-ка пасть и бей по шарам.

В том-то и штука, когда разговариваешь с Джесси: тебе он может что угодно сказать, но ему — ни-ни. Он жутко раздражался, когда слышал разумные вещи. Здравый смысл прямо-таки оскорблял Джесси.

Как-то раз он заявил Лютеру:

— Не считай, что какое-нибудь занятие — чертовски хорошее только потому, что все им занимаются, ясно?

— Но это и не значит, что оно плохое.

Джесси улыбнулся своей знаменитой улыбкой. Эта улыбка частенько помогала ему заполучить женщину или халявную выпивку.

— Значит. Еще как значит, Деревня.

Да уж, женщины его обожали. Собаки, едва его завидев, начинали кувыркаться, просто уписывались от радости, и детишки бежали за ним, когда он шел по Гринвуд-авеню, словно из его штанин вылетали на мостовую игрушки.

Лютер закатил шестерку, потом пятерку, а когда снова поднял глаза, Джесси уже клевал носом. Из уголка рта у него свисала слюна, а руками и ногами он обвил кий, точно решил, что эта палка станет для него отличненькой супругой.

Ничего, тут за ним присмотрят. Может, посадят в задней комнате, если придет много народу. А нет, так просто оставят в покое, пусть его сидит где сидит. Так что Лютер поставил кий, снял с крючка шляпу и вышел в гринвудские сумерки. Ему хотелось где-нибудь перекинуться в картишки, всего-то кон-другой, не больше. В комнатенке над бензоколонкой. Сейчас там как раз играли, и, когда он себе это представил, у него так и засвербело в черепушке. Но за короткое время, проведенное в Гринвуде, он и так уже успел слишком много проиграть. Собирая чаевые в «Талсе» и ставки для Декана, он изо всех сил старался, чтобы это не дошло до Лайлы, чтобы она не могла сообразить, сколько он просадил. А ведь еще чуть-чуть — и догадается.

Лайла. Он обещал, что сегодня придет до захода солнца, а оно уже давно закатилось, и небо стало темно-синее, а река Арканзас — серебристо-черная. Вокруг сгущалась ночь, полная музыки, но Лютер глубоко вздохнул и как честный муж отправился домой.


Лайла-то, понятное дело, не больно жаловала Джесси и прочих Лютеровых друзей, как и его вечерние гулянки в городе или подработки у Декана Бросциуса, так что маленький домик на Элвуд-авеню с каждым днем словно бы усыхал.

Неделю назад, когда Лютер в ответ на ее попреки огрызнулся: «Откуда иначе у нас деньги-то возьмутся?» — Лайла заявила, что сама тоже найдет себе работу. Лютер только рассмеялся, он понимал, что никакие белые в жизни не возьмут беременную негритянку отскребать их кастрюли и мыть их полы: белые женщины не захотят, чтобы их мужья задумались, как ребеночек попал к ней в брюхо, да и белые мужчины не пожелают о таком думать. А то придется объяснять детям, почему эти самые детки никогда не видали черного аиста.

И вот сегодня, после ужина, она заявила:

— Теперь ты взрослый мужчина, Лютер. Ты муж. У тебя есть обязанности.

— Ну, так я их выполняю, скажешь, нет? — удивился Лютер. — Скажешь, нет?

— Да, выполняешь, что верно, то верно.

— Вот и славно.

— Только, милый, иногда ты все-таки мог бы вечером побыть дома. Чтобы сделать кое-какие вещи, которые обещал.

— Какие еще вещи?

Она убрала со стола. Лютер встал взять папиросы из кармана пальто, которое повесил на крючок, едва вошел.

— Разные вещи, — повторила она. — Вот ты говорил, что сколотишь кроватку для ребенка, и починишь ступеньку на крыльце, она у нас прогнулась, и еще…

— И еще, и еще, и еще, — передразнил Лютер. — Черт побери, женщина, я весь день вкалываю.

— Я знаю.

— Знаешь? — Вышло резче, чем он хотел.

Лайла спросила:

— Почему ты все время препираешься?

Лютер терпеть не мог такие разговоры. Казалось, теперь у них других и не бывает. Он закурил.

— Ничего я не препираюсь, — ответил он, хотя это была неправда.

— Все время препираешься. — Она потерла живот в том месте, где он уже начал округляться.

— А почему бы мне на хрен не препираться? — Ему не хотелось при ней сквернословить, но слишком уж много в нем плескалось пойла: когда он находился рядом с накачанным героином Джесси, лишняя капелька виски казалась не вреднее лимонада. — Два месяца назад я будущим папашей еще не был.

— Ну и?

— Ну и — чего?

— Ну и что ты этим хочешь сказать? — Лайла положила тарелки в раковину и вернулась в их маленькую гостиную.

— А что я, по-твоему, хочу сказать, черт дери? — взвился Лютер. — Какой-то месяц назад…

— Что? — Она выжидательно глядела на него.

— Месяц назад меня еще не притащили в Талсу, не окрутили, не засунули в дерьмовый домишко на дерьмовой улочке в дерьмовом городишке.

— Это никакой не дерьмовый городишко. — Лайла распрямилась и повысила голос. — И тебя никто не окручивал.

— Неужели?

Она надвинулась на него, сжав кулаки, обжигая его пылающими угольками глаз:

— Ты не хочешь меня? Не хочешь нашего ребенка?

— Я хотел, чтоб был выбор, — ответил ей Лютер.

— Выбор у тебя есть. Ты каждый вечер таскаешься по улицам. Ты даже никогда не приходишь домой, как подобает мужчине, а если приходишь, то или пьяный, или обкурившийся, или и то и другое.

— Приходится, — заметил Лютер.

— Почему? — спросила она. Губы у нее дрожали.

— Да потому что мне иначе не вынести… — Он оборвал себя, но слишком поздно.

— Чего не вынести, Лютер? Меня?

— Пойду я.

Она схватила его за руку:

— Меня, Лютер? Да?

— Проваливай к тетке, — бросил Лютер. — Потолкуйте с ней, какой я нехристь. Придумайте, как обратить грешника на путь праведный.

— Меня? — спросила она в третий раз, и голос у нее был тоненький и какой-то отчаянный.

Лютер вышел, пока ему не захотелось что-нибудь тут расколошматить.


Воскресенья они проводили у тети Марты и дяди Джеймса, в шикарном доме на Детройт-авеню, во втором Гринвуде, как его с некоторых пор называл про себя Лютер.