Сию тайную мрачного царства славу друг от друга приемля, заблуждают от славы света Божиего, ведущего в истинное счастие, водимые засеянным мирских похотей духом, не вникнув в недра сладчайшей истины. А сие их заблуждение, сказать Иеремииными словами, написано на ногте адамантовом, на самом роге алтарей их. Откуда проистекают все речи и дело, так что сего началородного рукописания ни стереть, ни вырезать, ни разодрать невозможно, если не постарается сам о себе вседушно человек с Богом, в Павле глаголющим: «Не наша брань…»
Препояши же, о человек, чресла твои истинные, вооружись против сего твоего злобного мнения. На что тебе засматриваться на манеры мирские? Ведь ты знаешь, что истина всегда в малолюдном числе просвещенных Божиих человеков царствовала и царствует, а мир сей принять не может. Собери перед себя из всех живописцев и архитекторов и узнаешь, что живописная истина не во многих местах обитает, а самую большую их толпу посело невежество и неискусство.
Ермолай. Так сам ты скажи, в чем состоит истинное счастие?
Григорий. Первее узнай все то, в чем оно не состоит, а перешарив пустые закоулки, скорее доберешься туда, где оно обитает.
Яков. А без свечи по темным углам – как ему искать?
Григорий. Вот тебе свеча: премилосерднейший отец наш всем открыл путь к счастию. Сим каменей искушай золото и серебро, чистое ли?
Афанасий. А что ж, если кто испытывать не искусен?
Григорий. Вот так испытывай! Можно ли всем людям быть живописцами и архитекторами?
Афанасий. Никак нельзя, вздор нелепый.
Григорий. Так не тут же счастие. Видишь, что к сему не всякому путь открыт.
Афанасий. Как не может все тело быть оком, так сему не бывать никогда.
Григорий. Можно ли быть всем изобильными или чиновными, дюжими или пригожими, можно ли поместиться во Франции, можно ли в одном веке родиться? Нельзя никак! Видите, что родное счастие не в знатном чине, не в теле дарования, не в красной стране, не в славном веке, не в высоких науках, не в богатом изобилии.
Афанасий. Разве ж в знатном чине и в веселой стороне нельзя быть счастливым?
Григорий. Ты уже на другую сторону, как некий лях через кобылу, перескочил.[138]
Афанасий. Как?
Григорий. Не мог сесть без подсаживания других, потом в двенадцатый раз, посилившись, перевалился на другой бок: «Ну вас к черту! Передали перцу», – сказал осердясь.
Афанасий. Да не о том спрашиваю я, о мне спрашиваю.
Григорий. Ты недавно называл счастием высокий чин с изобилием, а теперь совсем отсюда выгоняешь оное. Я не говорю, что счастливый человек не может отправлять высокого звания, или жить в веселой стороне, или пользоваться изобилием, а только говорю, что не по чину, не по стороне, не по изобилию счастливым есть. Если в красном доме пировное изобилие пахнет, то причиною тому не углы красные; часто и не в славных пироги живут углах. Не красен дом углами, по пословице, красен пирогами. Можешь ли сказать, что все равнодушные жители и веселые во Франции?
Афанасий. Кто ж на этом подпишется?
Григорий. Но если б сторона существом или эссенциею счастия была, непременно нельзя бы не быть всем счастливым. Во всякой статье есть счастлив ли и несчастлив ли. Не привязал Бог счастия ни к временам Авраамовым, ни к предкам Соломоновым, ни к царствованию Давидову, ни к наукам, ни к статьям, ни к природным дарованиям, ни к изобилию: по сей причине не всем к нему путь открыл и праведен во всех делах своих.
Афанасий. Где ж счастия искать, если оно ни тут, ни там, нигде?
Григорий. Я еще младенцем выучил, выслушай басенку. Дед и баба сделали себе хату, да не прорубили ни одного окошка.[139] Не весела хата. Что делать? По долгом размышлении определено в сенате идти за светом доставать. Взяли мех, разинули его в самый полдень перед солнцем, чтоб набрать, будто муки, внести в хатку.
Сделав несколь раз, есть ли свет? Смотрят – ничего нет. Догадалась баба, что свет, как вино, из меха вытекает. Надобно поскорее бежать с мехом. Бегучи, на дверях оба сенаторы – один ногою, другой головою – зашиблись. Зашумел между ними спор. «Конечно, ты выстарел ум». – «А ты и родилась без него». Хотели поход восприять на чужие горы и грунта за светом; помешал им странный монах. Он имел от роду лет только 50, но в сообщении света великий был хитрец. «За вашу хлеб и соль не должно секретной пользы утаить», – сказал монах. По его совету старик взял топор, начал прорубывать стену с таковыми словами: «Свет весельний, свет жизненный, свет повсеместный, свет присносущный, свет нелицеприятный, посети, и просвети, и освети храмину мою». Вдруг отворилась стена, наполнил храмину сладкий свет, и от того времени даже до сего дня начали в той стране созидать светлые горницы.
Афанасий. Целый свет не видал столько бестолковых, сколько твой дед да баба.
Григорий. Он мой и твой вместе, и всех…
Афанасий. Пропадай он! Как ему имя?
Григорий. Иш.[140]
Афанасий. Иш, к черту его.
Григорий. Ты его избегаешь, а он с тобою всегда.
Афанасий. Как со мною?
Григорий. Если не хочешь быть с ним, то будешь самим им.
Афанасий. Вот навязался со своим дедом.
Григорий. Что ж нужды в имени, если ты делом точный Иш.
Афанасий. Поди себе прочь с ним.
Ермолай. А бабу как зовут?
Григорий. Мут.[141]
Яков. Мут от Иша не разлучится, сия опера сопряженная.
Григорий. Но не родные ли Иши все мы есть? Ищем счастия по сторонам, по векам, по статьям, а оное есть везде и всегда с нами, как рыба в воде, так мы в нем, а оно около нас ищет самих нас. Нет его нигде, затем что есть везде. Оно же преподобное солнечному сиянию: отвори только вход ему в душу твою. Оно всегда толкает в стену твою, ищет прохода и не сыскивает; а твое сердце темное и невеселое, тьма наверху бездны. Скажи, пожалуй, не вздор ли и не сумасбродство ли, что человек печется о драгоценнейшем венце? А на что? На то, будто в простой шапке нельзя наслаждаться тем счастливым и всемирным светом, к которому льется сия молитва: «Услышь, о блаженный, вечное имеющий и всевидящее око!» Безумный муж со злою женою выходит вон из дому своего, ищет счастия вне себя, бродит по разным званиям, достает блистающее имя, обвешивается светлым платьем, притягивает разновидную сволочь золотой монеты и серебряной посуды, находит друзей и безумья товарищей, чтоб занести в душу луч блаженного светила и светлого блаженства… Есть ли свет? Смотрят – ничего нет… Взгляни теперь на волнующееся море, на многомятежную во всяком веке, стороне и статьи толпу людей, так называемую мир, или свет; чего он не делает? Воюет, тяжбы водит, коварничает, печется, затевает, строит, разоряет, кручинится, тенит. Не видится ль тебе, что Иш и Мут в хатку бегут? Есть ли свет? Смотрят – ничего нет.
Яков. Блаженный Иш и счастливая Мут; они в кончину дней своих домолилися, чтоб всевидящее, недремлющее, великое всего мира око, светило, храмину их просветило, а прочиим вечная мука, мятеж и шатанье.
Лонгин. Дай Бог радоваться!
Григорий. О, любезная душа! Какой дух научил тебя так витаться? Благодарим тебя за сие поздравление.
Яков. Так виталися всегда древние христиане.
Ермолай. Не дивно. Сей витальный образец свойственный Христу Господу. Он рожден Божиим миром. В мире принес нам, благовествуя, мир, всяк ум превосходящий. Снисходит к нам с миром. «Мир дому сему», мир вам, учит о мире: «Новую заповедь даю вам…» Отходя, мир же оставляет: «Мир мой даю вам, дерзайте! Не бойтеся! Радуйтесь!»
Афанасий. Знаешь ли, о чем между нами разговор?
Лонгин. Я все до точки слышал.
Афанасий. Он под тою яблонею сидел, конечно. Отгадал ли я?
Лонгин. Вы не могли видеть меня за ветвями.
Григорий. Скажи, любезный Лонгин, есть ли беднее тварь от того человека, который не дознался, что такое лучшее для него и желательнее всего?
Лонгин. Я и сам часто удивляюсь, что мы в посторонних околичностях чересчур любопытны, рачительны и проницательны: измерили море, землю, воздух и небеса и обеспокоили брюхо земное ради металлов, размежевали планеты, доискались в Луне гор, рек и городов, нашли закомплетных миров неисчетное множество, строим непонятные машины, засыпаем бездны, возвращаем и привлекаем стремления водные, что денно новые опыты и дикие изобретения.
Боже мой, чего не умеем, чего мы не можем! Но то горе, что при всем том кажется, что чего-то великого недостает. Нет того, чего и сказать не умеем; одно только знаем, что недостает чего-то, а что оно такое, не понимаем. Похожи на бессловесного младенца: он только плачет, не в силах знать, ни сказать, в чем ему нужда, одну только досаду чувствует. Сие явное души нашей неудовольствие не может ли нам дать догадаться, что все сии науки не могут мыслей наших насытить? Бездна душевная оными (видишь) наполняется. Пожрали мы бесчисленное множество обращающихся, как на английских колокольнях, часов с планетами, а планет с горами, морями и городами, да, однако ж, алчем; не умаляется, а рождается наша жажда.
Математика, медицина, физика, механика, музыка с своими буйными сестрами; чем изобильнее их вкушаем, тем пуще палит сердце наше голод и жажда, а грубая наша остолбенелость не может догадаться, что все они суть служанки при госпоже и хвост при своей голове, без которой все туловище недействительно. И что несытее, беспокойнее и вреднее, как человеческое сердце, сими рабынями без своей начальницы вооруженное? Чего ж оное не дерзает предпринять?