Наставники — страница 7 из 53

локе, прыгая оттуда в толпу, на голый асфальт. Часто страдая и истекая кровью на радость публике, Драголюб Алексич, человек стальных нервов и таких же костей, устраивал веселые, опасные, очень страшные представления. Вращаясь с помощью различных блочков на огромной высоте, вцепившись при этом зубами в крюк, Алексич, иной раз обливаясь кровью, демонстрировал народу смысл борьбы с железом и другими силами непосредственно путем публичного представления. Потом Алексич спускался в публику, страстно жаждущую именно таких зрелищ, а также хлеба, в то время уже несуществующего, давал щупать свои мышцы, нечеловечески твердые. По городу, по многим городам страны, все еще порабощенной, пошли слухи о человеке необычайном, храбром, почти стальном. Худые агитаторы, не высыпающиеся вследствие непрекращающегося преследования со стороны полиции, подтверждали существование такого человека. Дедушка, вынося им миску позавчерашней фасоли, говорил: «Я сам видел, как он все это вытворяет с помощью силы!» Агитаторы благодарно поглощали фасоль, страшно загустевшую, и тихо отвечали дедушке: «Нет, это невозможно тем более что настоящий стальной человек все еще в пути, путь от Урала неблизкий!»

В сорок третьем году многие члены моей семьи стали демонстрировать то, о чем раньше и речи не было, а сейчас оказалось не только возможным, но и полезным. Отец, вспомнив свое славное сокольское прошлое, ходил на руках, я ради укрепления мышц греб, сидя в разборной лодке для физкультурных тренировок, тетки возобновили трюк с многоразовым пропусканием переплетенных ниток через растопыренные пальцы. Но самые чудесные фокусы творил родственник Никола. Он ускользал из-под носа у немецких патрулей, поднимал и уносил в одной руке огромное количество боеприпасов, неприметно свинчивал гайки с колес военных машин. Во время одной знаменитой полицейской облавы он съел важнейшие документы народно-освободительной борьбы в Сербии, причем у всех на глазах. Никола, незаменимый курьер революции, поглощал целые тетради, протоколы, драгоценные материалы, чтобы они не попали в руки врагу. Чудесный национальный атлет Драголюб Алексич ходил по проволоке, глотая осколки битых тарелок, сминая руками железные канцелярские стулья, словно увядший букет; Никола демонстрировал свою патриотическую ловкость – тоже очень серьезное занятие, и в чем-то они были похожи. На разноцветных флажках Драголюба Алексича, которыми он размахивал со своих высот, стала появляться красная звездочка – признак свободы. В листовках Николы, рассказывающих о великих сражениях у Воронежа, о колхозном образе мышления и многом другом, стала появляться фотография Алексича, глотателя железа, по пояс голого. Немцы разглядывали захваченные листовки, какие-то унтеры, совсем неграмотные, решили, что, поймав известного атлета, они получат десять тысяч рейхсмарок золотом. Работая на проволоке, Алексич постепенно полностью изменил свою программу. Катя на велосипеде по проволоке, натянутой между домами, он стрелял из большой хлопушки; из хлопушки вылетали листовки нашего родственника Николы, фотографии артисток и некоторое количество портретов Иосифа Сталина, далекого, но величественного стального человека. Зрители аплодировали искусству великого воздушного иллюзиониста, выкрикивая его имя, а также другие имена – например, «Йосип» или «Молотов». Немцы бормотали: «Вас ист дас?» и «Швайнерай!», немцы со временем изменили на противоположное первоначальное мнение о физических достоинствах величайшего сербского атлета. На крики, раздававшиеся во время выступлений Алексича, немцы отвечали своим говором, пистолетно-пулеметным.

В очень голубом небе, кроме летящих с проволоки фотографий абсолютно девических красивых тел, стали расцветать белые клубочки взрывающихся снарядов, выброшенных высоко в атмосферу с помощью немецких средств противовоздушной обороны. В тысяча девятьсот сорок третьем году, в гуле великих битв Второй мировой войны, начали разыгрываться воистину редчайшие сцены искусства физической культуры, искусства силы – словом, народного искусства. Пугаясь мрачного зудения американских бомбардировщиков, летящих на Плоешти на невероятной высоте, немецкие артиллеристы открывали беспорядочный огонь, поражая изображения худеньких, очень стройных девиц, летящих с натянутой Алексичем проволоки. В сорок третьем году, когда люди умели ценить и понимать жертвы, многие летящие девушки нашего народа были сбиты и разнесены в клочья оккупационными войсками ПВО, но и это не могло остановить непреодолимое развитие атлетического искусства на его пути к окончательной победе.

В сорок четвертом году к выстрелам хлопушки Алексича стал примешиваться гул пушек Двадцать первой сербской дивизии, а также маленьких пушечек русского производства, производящих неимоверный грохот. В сорок четвертом наш родственник Никола сумел согнуть немецкого обер-лейтенанта Гюнтера Штрайбхофера абсолютно голыми руками, причем Штрайбхофер лопнул с таким звоном, будто был сделан из хрусталя. Радуле Васович, боец той же Двадцать первой, прижатый двумя эсэсовцами, сумел голыми зубами вырвать кадыки у обоих. Невероятное искусство демонстрировали в сорок четвертом, октябре месяце, во дворе, усыпанном стальными осколками, расплющенными пулями и тому подобным.

Через несколько часов пошли русские танки, на танках висели солдаты с автоматами, солдаты почти не держались за броню. Кавалерист из Двадцать первой сербской прогалопировал, стоя в седле и паля в воздух из карабина. Люди, аплодируя, вылезли из подвалов. Через несколько часов мы увидели солдат, несущих на руках освобожденных из тюрем заключенных, те, в свою очередь, поддерживали за плечи других ослабевших узников, это очень походило на пирамиду. Старший лейтенант Мирон Степанович Тимирязев с помощью водки, драгоценного русского напитка, прошел на руках всю Макензиеву улицу. И наконец, через несколько дней, когда уже были сбиты все самолеты разгромленной оккупационной мощи, в прекрасном голубом небе появился Драголюб Алексич, вися на собственных зубах под самолетом партизанского воздушного флота с флагом, уже абсолютно победным, в руках.

Опасное ремесло – японское

За несколько лет до войны в городе стали появляться сначала странные предметы, потом и картинки, одежда, книжки смешного содержания; все это происходило из совершенно иной страны – японской. Мы получили в посылке чайные чашки, совершенно прозрачные, на чашках просматривались изрыгающие огонь трехглавые змеи, соломенные хижины и люди, спотыкающиеся вследствие своей японской походки. Мама сшила пеньюар из черного шелка; на спине или несколько ниже золотыми нитками был вышит дракон, глаза у дракона были из стеклянных горошин, дедушка спрашивал: «Тебе жопу не давит, когда сидишь?» Тетки сказали: «Все стихи прекрасны, но прекраснее всех японские в переводе одного летчика Милоша Црнянского!» Дедушка сказал: «Вот припрутся эти японцы и переколют нас своими мечами!» Дядя сказал: «Точно, особенно если провертят земной шар, потому что они как раз с другой стороны, то есть снизу!» Я спросил: «Почему японцы живут снизу к выдумывают драконов?» Дядя ответил: «Потому что они фашисты и будут уничтожены, как только русские войдут в Токио!» Мама сказала: «Не дай Бог!» Соседям взбрело в голову оклеить комнату японскими обоями, дедушка спросил: «Вы что, рехнулись?» Отец пришел после пьянки, увидел странные картины в знакомом доме и спросил: «Где мы?» Дедушка ответил: «Где мы – не знаю, а ты-то – в раю!»

Это был тысяча девятьсот тридцать девятый год, японский год В газетах писали: «Японский флаг развевается на Востоке!» Я спросил: «А что это за флаг?» Дядя объяснил: «Да так, все белое, а посередке апельсин!» Мама сказала «Если бы у меня были возможности, я бы сшила себе еще пару японских пеньюаров, в них женщина чувствует себя женщиной!» Тетки сказали: «Мало же тебе надо!» Мама сказала: «Самая изумительная опера – это „Мадам Баттерфляй", о самоубийстве японской девушки на почве любви!» Дедушка откликнулся: «Вот дура!»

В тридцать девятом году началось обожание различных народов. Мы обожали японский народ, абсолютно неизвестный. Отец спросил: «А как они вообще друг друга понимают, если и пишут-то какими-то крючками?» Дедушка сказал: «Всё они врут!» Я сказал: «Хочу выучить японский язык!» Мама сказала «Да и заработаешь заворот мозгов!» Воя Блоша сказал: «Если глаза чуть-чуть подтянуть к вискам и приклеить пластырь, то мы будем как японцы!» Мы взяли пластырь из домашней аптечки и приклеили его, оттянув кожу у глаз, после чего заявили: «Мы японцы!» Мы с Воей Блошей ворвались в комнату с узкими глазами, все принялись верещать. Тетки воскликнули: «Вот они!» Мама выпустила из рук фаянсовую миску со взбитыми сливками, дедушка сказал: «Вот эти два идиота!» – и тут же принялся гонять нас неестественно большим ремнем. Дядя сказал: «Впрочем, каждый малый народ должен обожать какой-нибудь большой!» Дедушка спросил: «Но почему же нам достался самый опасный народ?» Отец сказал: «Лучше бы выбрали русских!» Я объявил: «В киножурнале о финской войне я видел косоглазых русских, как с помощью пластыря, так и натуральных!» Дядя воскликнул: «Это пропаганда, сфабрикованная в Берлине!» Отец сказал: «Русские – самый великий народ в мире, и у них есть свои собственные японцы, вот!» Наш сосед Павел Босустов, великий знаток своего народа, сказал: «Ну что вы мне рассказываете!» Дедушка воскликнул: «Ну вот!» После этого мы перестали путать эти два народа, русский и японский, мама сказала: «Мне любой человек мил!» Дядя добавил: «Если он мужик, конечно!» Мама продолжила носить японский пеньюар. Это было за несколько лет до войны, второй, огромной, мировой. У нас, в нашей семье, среди людей, являющихся ее членами, началось обожание различных народов, в основном великих, хотя и совсем чуждых. В этом смысле у нас не было единства, отнюдь. В ходе этих событий члены моей семьи еще и не подозревали ничего об опасном смешении народов, которое еще только предстояло. В итоге мы рассуждали о разных народах как о каких-то, скажем, профессиях, как о ремесле. Моя мама однозначно высказалась в пользу японского ремесла, но это, естественно, еще ничего не означало. Мы тогда полагали, что некоторые народы, например русские или японцы, называются так из-за своих дел, русских там или японских. Мы предполагали, что все закончится таким образом, что по прошествии какого-то времени мы ознакомимся с делами и занятиями всех других народов, даже самых удаленных, но действительность оказалась несколько сложней. И тем не менее я вставляю этот рассказ в книгу о ремеслах, так как без него эта книга была бы неполной, урезанной, я в этом убежден. Я не знаю ни одного японца – соответственно, мне неизвестно, занимаются ли японцы своим японством в смысле ремесла или нет. Впрочем, это еще ничего не значит. Напротив.