Рой торопливо попрощался и ушел.
– Н-да, мучительная сцена, – сказал Винслоу.
– Через несколько минут он придет в себя.
– Вот уж никогда не подумал бы, что Калверт способен устроить такое позорное представление. И это что же – не в первый раз?
Передо мной стояло две задачи – во-первых, по возможности оправдать Роя и, во-вторых, не навредить Джего. Я открыл Винслоу только часть правды, а кое-что счел за благо скрыть. Я сказал, что никогда не видел Роя в таком состоянии. Сказал, что его вспышка просто ошеломила меня. И вместе с тем объяснил, что Роя измучили страдания ректора – из-за этого-то он, по-видимому, и сорвался.
– Его считают серьезным ученым, – проговорил Винслоу. – И мне всегда казалось, что он очень приятный молодой человек – хотя одно время меня, признаться, несколько смущало его поведение.
– Я уверен, что в его поведении не было ничего недостойного.
– Вы знаете его лучше, чем я, – сказал Винслоу. – Надеюсь, вы правы. И мне кажется, что вам надо убедить его как следует отдохнуть этим летом.
Винслоу прочитал записку Роя. Потом спросил:
– Так, значит, эти слухи имеют некоторые основания?
– Я ведь не читал его записку, – ответил я. – Но нисколько не сомневаюсь, что слухи сильно преувеличены. Нельзя забывать, что их распространяют люди, которых гложет зависть.
– Возможно, – сказал Винслоу. – Вполне возможно. Однако если они получат это свидетельство, то член Совета Рой Калверт едва ли удержится в нашем колледже. Его наверняка отсюда выживут.
– И вам этого хочется?
– Я не утверждаю, что мне этого хочется. С ним иногда приятно поговорить, и многие считают его серьезным ученым – чего никак не скажешь про некоторых наших коллег. Нет, я не утверждаю, что мне этого хочется. Но мне, знаете ли, не хочется, чтобы ваш кандидат стал ректором.
– Вы имеете в виду, что если вы обнародуете эту записку, то партия Джего уменьшится?
– Совершенно верно.
– Я уверен, что вы этого не сделаете, – сказал я.
– Почему же?
– Да потому, что вы знаете, из-за чего Калверту было сегодня так тяжко. Уже одного этого достаточно…
– А если конкретней?
– Могу и конкретней. Мы оба знаем, что Калверт был сегодня не в себе. Его истерзало сострадание – он видел, что вы мучаетесь, а другие этому радуются. Кто, кроме него, отнесся к вам с сочувствием?
– Меня не интересует, сочувствуют мне люди или нет, – отрезал Винслоу.
Тогда я сказал:
– Кто, кроме него, посочувствовал горю вашего сына? Вы прекрасно знаете, что Калверта очень расстроила его неудача. А кто еще отнесся с сочувствием к вашему сыну?
Я решил извлечь пользу из его несчастья. Он казался совсем обессиленным. Он опустил голову и долго молчал. Потом измученно пробормотал:
– Так что мне с этим делать? – Кивком головы он указал на записку.
– Это уж вы решайте сами, – сказал я.
– Наверно, лучше всего отдать ее вам, – проговорил Винслоу.
Он даже не повернул головы, чтобы посмотреть, как я бросил записку в камин.
24. Спор в летних сумерках
Распрощавшись с Винслоу, я пошел к Рою. Он лежал у себя в кабинете на кушетке, умиротворенный и успокоившийся.
– Сильно я всем навредил? – спросил он.
Он был счастлив. Меня это, впрочем, ничуть не удивило – я превосходно изучил все стадии его недуга: они чередовались в неизменной последовательности. Первая стадия – тоскливая подавленность – продолжалась обыкновенно несколько недель или даже месяцев; потом ее сменяла вторая, при которой подавленность перемежалась иногда вспышками лихорадочного возбуждения, – их-то мы с Роем больше всего и боялись. Возбуждение длилось недолго и всегда завершалось каким-нибудь неистовым поступком, вроде сегодняшнего. После этого болезнь отступала, и Рой успокаивался.
Он знал, что следующий приступ начнется только через несколько месяцев. В первые годы нашей дружбы – ему тогда было чуть больше двадцати – депрессия мучила его гораздо чаще, чем сейчас. По постепенно промежутки между приступами удлинялись, и ровное, веселое настроение не покидало его многие месяцы. Вот и сейчас он понимал, что приступ повторится теперь очень не скоро.
Я чувствовал себя усталым и угнетенным. Порой мне казалось, что я несу слишком тяжкое бремя, – да и за какие грехи? Я сказал Рою, что не могу вечно следить за ним и улаживать его отношения с людьми.
Его терзали угрызения совести. Немного помолчав, он спросил:
– Я здорово навредил Джего?
– Не думаю.
– Как же тебе удалось исправить то, что я натворил? Ты все-таки удивительно искусный политик.
Я покачал головой.
– Это было нетрудно. Винслоу считает, что на него никто не может повлиять, но он ошибается.
– Именно.
– Мне, правда, пришлось применить запрещенный прием, а это не слишком-то приятно. Он ненавидит Джего. Но у него сейчас нет духовных сил на ненависть: он думает только о сыне.
– Именно, – повторил Рой. – Можно сказать, что мне повезло.
– Я тоже так считаю.
– Я не простил бы себе, если бы помешал Джего пройти в ректоры, – сказал Рой. – Мне очень хочется загладить свою вину, старина. И уж во всяком случае, теперь я не доставлю вам всем никаких хлопот.
Вечером Рой заказал бутылку вина, чтобы мы выпили за здоровье Джего. Льюк спросил его, какое событие он хочет отметить: ему надо было внести Роев заказ в «Винную книгу». Рой усмехнулся и ответил:
– Я хочу выпить за его здоровье, потому что чуть было не оказал ему медвежью услугу.
– Вот уж никогда не поверю, что вы способны оказать мне медвежью услугу! – воскликнул Джего. – Я ведь прекрасно вижу – вы очень по-доброму ко мне относитесь, хотя и не знаю за что. Может быть, за то, что я не обижаюсь на вас, когда вы меня передразниваете?
Рой передразнивал Джего не только на вечеринках. Даже в его последней реплике послышались сентенциозно многозначительные интонации старшего наставника – их уловили все сидящие за столом, и Деспард-Смит невольно усмехнулся.
Выходя из профессорской, Артур Браун раздумчиво спросил меня:
– Как вы думаете, что Калверт имел в виду, когда сказал про медвежью услугу? Последнее время я отношусь к его словам вполне серьезно, или, говоря иначе, не ищу в них подвоха. А ведь еще два-три года назад почти во всех его высказываниях таилась какая-то не слишком уместная ирония. Но теперь я за него не тревожусь. Он стал гораздо уравновешенней. И по-моему, скоро окончательно остепенится.
Я решил не переубеждать Брауна. Пусть благожелательно и спокойно размышляет, предвосхищая догадки будущих наставников нашего колледжа, что же именно означает сегодняшняя запись в «Винной книге», подумалось мне.
Я сказал ему, что на этой неделе попытаюсь разобраться в истории с Льюком. Фрэнсис Гетлиф вернулся утром в Кембридж, чтобы принять участие в заседании Совета, и Кэтрин, его жена, пригласила меня да обед – первый раз после нашей январской размолвки. Я решил не упускать такой возможности: во время дружеского обеда мне наверняка удастся спокойно рассказать Фрэнсису об угрозе Найтингейла.
Гетлифы жили в собственном доме на улице Чосера; когда я пришел, они встретили меня так же радушно, как в былые времена. Фрэнсис принялся разливать по бокалам херес, и, внимательно посмотрев на него, я лишний раз убедился, что дома он держится гораздо естественней и проще, чем в колледже. Передавая жене бокал, он глянул на нее с искренней любовью; от его чопорной, но нервически напряженной надменности, которую он напускал на себя, разговаривая с коллегами, не осталось и следа: он показался мне доброжелательным, спокойным, даже благодушным. А Кэтрин, та просто лучилась приветливым счастьем.
Детей уже уложили спать. Кэтрин говорила о них с огромным удовольствием – и в то же время старалась показать мне, что ей новее не хочется утомлять меня этим разговором. Рассказывая о детях, Кэтрин сидела в кресле с видом почтенной матроны – и как же сильно отличалась она от той порывистой, всегда чем-то взволнованной девушки, с которой я встретился десять лет назад в доме ее отца на Брайенстон-сквер! Меня привел к ним ее брат Чарльз, мой самый близкий лондонский друг тех лет, и это был первый великосветский дом, в который я попал.
Когда мы сели за стол, Кэтрин заговорила о своих родных. Давно ли я видел ее брата? Потом, со спокойной грустью счастливой и уверенной в себе женщины, она стала вспоминать свою юность и те годы, когда она жила в поместье своего отца, а мы с Фрэнсисом часто гостили у них.
После обеда мы вышли в садик, расположенный позади их дома. Наползали сумерки, золотисто-багровое небо постепенно темнело. Теплый воздух был сладок и ласков. А неподвижно застывшие в безветренном сумраке кусты цветущей сирени заливали садик пряным ароматом, кружа мне голову воспоминаниями о начале других, давно канувших в прошлое летних каникул.
Слегка одурманенный ароматным воздухом, я несколько минут молчал, а когда наконец собрался заговорить о Льюке, Кэтрин опередила меня:
– Льюис, я хочу задать тебе один вопрос – можно?
– Конечно.
– Ты ведь согласен с Фрэнсисом насчет выборов, правда? Это ведь так естественно для нас – добиваться, чтобы ректором колледжа стал либерально настроенный человек, я уверена, что ты не можешь думать иначе.
Так значит, они пригласили меня только для того, чтобы затеять эту игру? Я вдруг страшно огорчился – словно потерял друга, который после свадьбы стал мне совсем чужим. Когда-то Кэтрин жадно слушала мои разговоры с ее братом, она была нашим другом, нашей ученицей и воспринимала мир в точности так же, как мы. А теперь я окончательно убедился, что, став женой Фрэнсиса, она смотрит на жизнь глазами мужа, не понимая людей, которые думают иначе, чем он.
– По-моему, Фрэнсис неправ, Кэтрин.
– Если главой колледжа станет реакционер, – сказал Фрэнсис, – то благодарить за это надо будет Льюиса.
– Разве все зависит только от меня?
– Не прикидывайся слепым, Льюис. Если ты, как мы надеялись, поддержишь Кроуфорда – ректорство ему обеспечено. Потому что вместо с тобой в нашу партию наверняка перейдет еще два или три человека.