Наставники Лавкрафта — страница 27 из 108

Важнейший, или один из важнейших вопросов, как я впоследствии узнала, касательно некоторых явлений, – это вопрос их длительности. Что до моего случая, думайте что хотите об этом, но мне хватило времени перебрать дюжину возможных объяснений, из которых ни одно я не смогла признать лучшим, и допустить, что в доме находится – прежде всего, как долго? – особа, о присутствии коей я не была осведомлена. Явление еще длилось, когда я кое-как сообразила, что мой служебный долг не допускает ни наличия таких особ, ни такой неосведомленности. Оно длилось, и визитер – помнится, в его поведении не было скованности, а отсутствие на нем шляпы намекало на некоторую фамильярность, – казалось, не сходя со своего места, заставлял меня не шевелиться именно тем, что я пыталась найти ответы, вызванные его присутствием, тем, что наблюдала за ним в гаснущем свете дня.

Мы находились слишком далеко друг от друга, чтобы переговариваться, но, подойди я ближе, некий взаимный вызов, нарушающий тишину, стал бы закономерным результатом прямого обмена взглядами. Он стоял на наружном углу башни, не примыкавшем к дому, выпрямившись в рост, как мне показалось, и опираясь руками на выступ стены. Я видела его так же ясно, как буквы, которые вывожу сейчас на этой странице; спустя минуту он медленно, словно усиливая театральность эффекта, переменил позицию – прошел, не спуская с меня жесткого взгляда, к противоположному углу площадки. Да, я очень остро чувствовала, что, перемещаясь, он неотрывно глядел на меня, и я даже сейчас вижу, как его рука в движении касалась одного зубца парапета за другим. На том углу он остановился, но ненадолго, повернулся и ушел, но даже повернувшись, он каким-то образом удерживал меня. Он повернулся и ушел; это было все, что я узнала.

IV

Нельзя сказать, что я осталась подождать продолжения, – я просто приросла к месту от потрясения. Неужели в Блае есть «секрет» – что-то вроде тайн Удольфо[13] или душевнобольной неупоминаемый родственник, которого скрытно держат под замком? Не могу указать, как долго я размышляла над этим вопросом или как долго оставалась, под воздействием любопытства и страха, на месте столкновения; помню лишь, что вернулась домой, когда было уже совсем темно. Видимо, в промежутке возбуждение овладело мною и погнало прочь, так как, двигаясь кругами, я прошла, должно быть, около трех миль; но впереди меня ожидали потрясения куда более сильные, и этот случай, своего рода заря тревоги, по сравнению с ними не превышал уровня обычного человеческого волнения. По сути, самым необычным в тот вечер – при всей необычности последующих событий – оказался момент, когда я, войдя в холл, обнаружила там миссис Гроуз.

Эта картина встает предо мной со всеми подробностями, как будто я только что вошла: просторный белый зал с панелями, ярко освещенный лампами, с портретами на стенах и красным ковром, и добрый, удивленный взгляд моей подруги, восклицающей, что она беспокоилась обо мне. И стоило мне увидеть ее, почувствовать ее простую сердечность, услышать вздох облегчения при моем появлении, как я мгновенно поняла, что она не знает ничего относящегося к инциденту, о котором я собиралась рассказать. Я не предвидела, что утешительное лицо экономки заставит меня передумать, и мерой важности того, что мне довелось увидеть, стало мое нежелание говорить об этом. Пожалуй, ничто во всей этой истории не кажется мне столь странным, как то, что настоящий страх пришел ко мне, так сказать, вместе с инстинктивным стремлением пощадить мою соратницу. Поэтому тут же на месте, посреди уютного холла, под ее взглядом, по причинам, кои тогда не могла бы выразить словами, я приняла решение молчать, придумала объяснение для моей задержки, потом, сославшись на красоту ночи, на обильную росу и промокшие ноги, поспешно удалилась в свою комнату.

Здесь началась иная жизнь; здесь, на протяжении многих дней, жизнь приобретала все более странный оттенок. Изо дня в день случались часы – а то и минуты, даже если я была занята делом, – когда мне требовалось закрыться у себя и подумать. Не то чтобы я нервничала больше, чем могла себе позволить, скорее сильно боялась начать нервничать; ибо истина, с которой мне было необходимо ужиться, простая и ясная, заключалась в том, что я не могла никоим образом понять, кто был тот пришелец, который столь необъяснимо и все же, как мне казалось, лично затронул меня. Не потребовалось много времени, чтобы без открытых расспросов, не привлекая ничьего внимания, убедиться в отсутствии какого-либо домашнего секрета. От перенесенного шока все чувства мои, видимо, обострились; спустя три дня, просто благодаря большей внимательности, я убедилась, что не была объектом ни происков прислуги, ни чьей-либо «игры». Окружающие меня люди не знали ничего особенного. Мне удалось найти лишь одно здравое объяснение: кто-то позволил себе довольно грубую выходку. Именно затем, чтобы снова и снова убеждать себя в этом, я пряталась в своей комнате и запирала дверь. Все мы подверглись вторжению: какой-нибудь бессовестный путешественник, любитель старинных зданий, проник в усадьбу незамеченным, полюбовался видом с самой выгодной точки зрения и тем же путем прокрался обратно. То, что он так упорно глазел на меня, было лишь проявлением его дерзости. В конце концов, хорошо было уже то, что мы его уж точно больше не увидим.

Я признаю, что в этих попытках разобраться в загадке самостоятельно не было ничего хорошего, но для меня куда больше значила моя прекрасная работа. Работой была просто жизнь с Майлсом и Флорой, и она нравилась мне особенно потому, что ею я могла спастись от тревог. Мои скромные обязанности стали источником постоянной радости, и я то и дело вспоминала с удивлением свои пустые страхи, свое предубеждение против предполагаемой серой прозы моей службы. Здесь, как выяснилось, не потребовалась долгая кропотливая подготовка, и серой прозе не было места, так почему бы не наслаждаться работой, ежедневно являвшей мне красоту? Мне открылась вся романтика детской и поэзия классной комнаты.

Конечно, это не значит, что мы изучали только художественные произведения и стихи; просто иначе я никак не могу выразить тот интерес, который вызывали у меня ученики. Трудно это описать, но дело в том, что я не только растила их: я постоянно делала новые открытия – что для гувернантки истинное чудо, призываю коллег засвидетельствовать это! Правда, одна область оставалась недоступной для открытий, – глубокая тьма по-прежнему покрывала вопрос о поведении мальчика в школе.

Я уже упоминала, что мне удалось быстро научиться воспринимать эту тайну без душевной боли. Пожалуй, будет ближе к истине сказать, что ребенок сам прояснил ее, не произнеся ни слова. Он доказал всю абсурдность обвинений. Вывод, к которому я пришла, был окрашен истинным цветом его невинности: такому тонкому и честному существу было не место в узком, мерзком, нечистом школьном мирке, и он поплатился за это. Поразмыслив, я поняла, что подобные различия, разница в качествах, неизбежно вызывают со стороны большинства – включая глупых, убогих учителей – жажду расправы.

Эти дети отличались кротостью (это был их единственный недостаток, и он не портил Майлса), которая делала их… как бы это лучше выразить?…почти безликими и, конечно, совсем ненаказуемыми. Они походили на херувимов из известного анекдота, которых – в моральном аспекте, в любом случае – невозможно было ударить в спину![14] Помнится, имея дело с Майлсом, я порой чувствовала, что у него как будто не было никакой предыстории. Мы понимаем, что у маленького ребенка история недлинная, но в характере этого прекрасного мальчика было столько чуткой и счастливой беззаботности, сколько я не видела ни у одного ребенка его лет, и для него как будто каждый новый день был первым. Он не знал, что такое страдание. Для меня это стало прямым доказательством того, что на самом деле его никто не наказывал. Если бы он был злым, зло «въелось» бы в его душу и я распознала бы это по отражению – нашла бы следы. Но я не нашла ничего такого, и Майлса следовало считать ангелом. Он никогда не заговаривал о школе, не упоминал ни товарищей, ни учителей; я же со своей стороны не желала поднимать эту неприятную тему. Конечно, я была околдована, и удивительно, что даже в то время я это отлично сознавала. Но я примирилась с этим; такая жизнь служила противоядием от всех душевных бед, а у меня таких бед было немало. В те дни я получала тревожные письма из дому, где дела шли неважно. Но разве рядом с моими детьми что-то могло меня смутить? Этот вопрос я задавала себе в редкие часы уединения. Я была ослеплена их прелестью.

Однажды в воскресенье дождь лил как из ведра несколько часов подряд, и о походе в церковь не могло быть и речи; поэтому ближе к концу дня я договорилась с миссис Гроуз, что, если вечером погода станет получше, мы вдвоем сходим на вечернюю службу. К счастью, дождь прекратился, и я приготовилась к прогулке: если пройти через парк и дальше по хорошей дороге до деревни, это заняло бы двадцать минут. Спускаясь по лестнице в холл, где меня ждала моя спутница, я вспомнила о паре перчаток, которые нуждались в небольшой починке, каковую я и произвела публично, хотя, возможно, и не педагогично, когда сидела с детьми за чаем – по воскресеньям, в виде исключения, его подавали в том холодном, чисто прибранном храме красного дерева и бронзы, который именовали «столовой для взрослых». Там перчатки и остались, и я вернулась за ними. День выдался пасмурный, но послеполуденный свет еще не угас, и, ступив на порог комнаты, я разглядела не только искомый предмет на стуле у широкого окна, но и человека по другую сторону закрытой оконной рамы, смотрящего внутрь.

Одного шага хватило; войдя в комнату, я мгновенно узнала видение. Человек, смотрящий внутрь, был тот самый, что уже являлся мне. Итак, он появился снова и был виден – не скажу отчетливее, ибо это было невозможно, – но гораздо ближе; это был новый шаг в нашем общении, и это зрелище заставило меня затаить дыхание и похолодеть. Он был виден, как и в прошлый раз, до пояса, так как окно столовой, хотя она и располагалась на первом этаже, не доход