Наставники Лавкрафта — страница 29 из 108

Конечно, кроме этого случая потребовалось еще время на то, чтобы мы обе освоились с условиями, в которых нам нужно было теперь как-то жить, – с моей ужасной склонностью к впечатлениям того рода, с ярким примером которых я столкнулась, и со знанием моей соратницы об этой склонности, знанием, состоящим из равных долей ужаса и сочувствия. Происшествие на целый час повергло меня в прострацию, но позже тем вечером мы обе, вместо посещения церковной службы, провели свою службу, мессу слез и клятв, молитв и обетов, завершившую ряд взаимных сомнений и обещаний, высказанных, как только мы вдвоем укрылись в классной комнате и заперли дверь, чтобы разобраться с бедой. В результате разбирательства было решено попросту свести ситуацию до наименее жесткого уровня – элементарного недоразумения. Гроуз сама не видела ничего, ни тени от тени, и никто в доме кроме самой гувернантки не ведал о трудном положении гувернантки; однако экономка признала, не отрицая напрямую мое здравомыслие, правдивость моего рассказа и в конце концов одарила меня такой нежностью, слитой с ужасом, таким признанием моих более чем сомнительных прав, что это навсегда осталось в моей памяти как прекраснейшее проявление человеческого милосердия.

Итак, в ту ночь мы уговорились, что попробуем сообща поддержать порядок; и хотя Гроуз не вошла в число свидетелей, я не могла с уверенностью судить, мне или ей досталась самая тяжкая часть бремени. Я думаю, что в тот час, да и впоследствии, я знала, что смогу обеспечить безопасность моих учеников; но мне потребовалось время, чтобы полностью убедиться, на что готова пойти моя честная союзница ради выполнения такого сомнительного договора. Я была странной напарницей для нее, как и она для меня; но, прослеживая пройденный нами путь, я вижу, какую прочную общую опору мы должны были найти в единственной идее, которая, если повезет, могла упрочить наш союз. Именно эта идея позволила мне, так сказать, сдвинуться с места и выйти из камеры моего ужаса. Выйдя во двор, я хотя бы смогла глотнуть свежего воздуха, и там Гроуз могла присоединиться ко мне. Прекрасно помню доныне, каким образом я обрела силу, прежде чем мы расстались на ночь. Перед тем мы снова и снова перебирали подробности моего видения.

– Он искал кого-то другого, вы говорите – не вас?

– Он искал маленького Майлса, – моя проницательность теперь стала беспредельной. – Вот кого он высматривал.

– Откуда вы знаете?

– Знаю, знаю, знаю! – мое возбуждение нарастало. – Да и вы знаете, моя дорогая!

Она этого не отрицала, но я чувствовала, что мне нужно от нее кое-что еще. И она после паузы продолжила:

– А что будет, если он увидит?

– Малыш Майлс? Именно этого он и хочет!

Она вдруг снова ужасно перепугалась.

– Дитя?

– Боже упаси! Этот тип. Он хочет показаться им.

Представить себе такое было ужасно, и все же я ухитрилась как-то сдержаться; и пока мы там совещались, мне пришлось то и дело доказывать свою силу воли на практике. Я была абсолютно уверена, что мне предстоит снова столкнуться с тем же видением, но что-то подсказывало: храбро намереваясь стать единственным объектом этого эксперимента, воспринимая, призывая, преодолевая все это, я послужу искупительной жертвой ради спокойствия моих подопечных, и не только детей. Но оградить их от зла и непременно спасти было важнее всего. Под конец нашего ночного разговора, помнится, я сказала миссис Гроуз:

– Странным кажется мне, что мои ученики никогда не упоминали…

Я умолкла, задумавшись, а она сурово поглядела на меня.

– О том, что он был здесь и как они проводили время с ним?

– Как они проводили время с ним, его имя, его присутствие, какие-то истории, что угодно.

– О, маленькая леди не помнит. Она ничего не слышала и не знала.

«Даже об обстоятельствах его смерти?» – подумала я, но вслух сказала только:

– Пожалуй, что и не могла знать. Но Майлс должен помнить, Майлс должен знать.

– Ах, не трогайте его! – вырвалось у Гроуз.

Я вернула ей такой же твердый взгляд и подумала: «Не нужно бояться».

– Это действительно странно.

– То, что мальчик о нем не вспоминает?

– Ни разу, ни единого намека. И вы говорите, что они были «большими друзьями»?

– О, это не было взаимно! – Гроуз почеркнула интонацией последнее слово. – Это Квинт воображал так. Ему нравилось играть с Майлсом, понимаете… портить его. – Она помолчала и добавила: – Квинт уж слишком вольничал.

Я вспомнила лицо видения – такое лицо! – и меня передернуло от отвращения.

– Вольничал с моим мальчиком?

– Со всеми подряд!

Я воздержалась на время от анализа этого факта, но вспомнила, что он затрагивал и других обитателей нашего дома: полдесятка мужчин и женщин, членов нашей маленькой колонии. Однако для нашего расследования было весьма кстати то, что на памяти всех обитателей на счету нашего милого дома не имелось ни одной страшной легенды, никаких кухонных пересудов. Ни злых прозвищ, ни недоброй славы, а Гроуз, скорее всего, желала только прильнуть ко мне и подрожать в тишине.

Все же под конец я решила испытать ее. Уже настала полночь, и экономка уже взялась за ручку двери, чтобы покинуть классную комнату.

– Погодите, я хочу уточнить, это очень важно: как по-вашему, он был определенно и общепризнанно дурным человеком?

– Ну уж, не общепризнанно. Я точно знала, а вот хозяин – нет.

– И вы ему не рассказали?

– Понимаете, он не очень-то любил разные сплетни, а уж жалобы вообще ненавидел. Все такое его ужасно сердило, и если люди были хороши для него…

– То об остальном он заботиться не желал?

Мнение экономки вполне согласовывалось с моими впечатлениями: этот джентльмен был ценителем покоя, и, вероятно, дела людей, входивших в его окружение, тоже мало его интересовали. Тем не менее я сочла нужным нажать на собеседницу.

– Поверьте, я на вашем месте непременно рассказала бы!

– Признаю, я была неправа, – она прочувствовала различие между нами. – Но, если честно, я боялась.

– Боялись чего?

– Того, что мог сделать этот тип. Квинт был такой умный… такой дошлый.

Я восприняла эту подробность спокойно лишь с виду.

– Больше вы ничего не боялись? Например, его воздействия на?..

– Его воздействия? – переспросила она тревожно, ожидая продолжения.

– На наших дорогих невинных крошек. А ведь вы отвечали за них.

– Нет, не я! – она резко шагнула ко мне от двери. – Хозяин доверял ему и оставил его здесь из-за того, что тот вроде бы занедужил и деревенский воздух ему-де полезен. Так что рассказывать обо всем должен был он. Да, – с вызовом бросила она, – даже о них.

– Этот субъект – о детях? – я едва смогла подавить стон. – И вы с этим мирились!

– Нет. Не могла – и сейчас не могу!

И бедняжка разрыдалась.

Со следующего дня, как я уже упоминала, мы установили неусыпное наблюдение за детьми; но как часто и с какой страстью мы возвращались к тому же предмету в течение недели! Хотя той воскресной ночью мы обсудили многое, меня не оставляло ощущение, особенно в первые часы после разговора – вы можете догадаться, спала ли я тогда, – что экономка чего-то недосказала мне. Я от нее ничего не скрыла, но Гроуз о чем-то промолчала. Уже к утру я не сомневалась, что недостаток откровенности тут ни при чем, просто страхов с обеих сторон скопилось слишком много.

Сейчас, ретроспективно, мне кажется, что ко времени, когда утреннее солнце поднялось высоко, я, размышляя без устали, определила почти все те смыслы случившегося, которые проявились при дальнейших и более тяжелых событиях. Прежде всего меня обеспокоила мрачная фигура человека – живого, о мертвом пока думать не стоило! – пробывшего без отлучки в Блае несколько месяцев, а это был огромный срок. Предел этому злу был положен лишь одним зимним утром, когда некий труженик, выйдя на работу ранним утром, нашел застывшее тело Питера Квинта посреди дороги близ выхода из деревни; причиной несчастья, во всяком случае по первому впечатлению, стала рана на голове: такую рану он мог бы получить – и действительно получил, как потом выяснилось, – из-за того, что, выйдя из паба в темноте, сбился с пути, поскользнулся и упал с обледенелого откоса, под которым и лежал. Скользкий лед, неверный поворот в ночной темноте и в подпитии объяснили многое, и в конце концов, после расследования и бесконечных пересудов, были признаны единственным объяснением; однако в жизни Квинта были разные дела, странные и опасные обстоятельства, тайные нарушения и больше пороков, чем можно было подозревать, и все это давало основания для совсем иных выводов.

Не знаю, удастся ли мне подобрать слова, чтобы правдиво описать тогдашнее мое состояние; но я была способна испытывать радость оттого, что ситуация требовала от меня высокого героизма. Теперь я понимала, для какой прекрасной и трудной службы была призвана и какое величие ждет меня, когда выяснится – о, в нужный момент! – что я сумела справиться там, где многие другие девушки, возможно, потерпели неудачу. Сильно помогло мне то, что (признаюсь, оглядываясь назад, я готова рукоплескать самой себе!) я воспринимала свою службу так просто и серьезно. Меня поставили охранять и защищать маленьких осиротевших людей, которым не было равных в мире по прелести, чья беззащитность внезапно стала столь очевидной и вызывала глубокую, постоянную боль в преданном сердце. По сути, мы все вместе были отрезаны от мира; опасность сплотила нас. У них не было никого, кроме меня, а у меня… да, были они. Коротко говоря, это был великолепный шанс. И этот шанс явился мне в образе весьма материальном. Я стала заслоном перед детьми. Чем больше увижу я, тем меньше достанется им. Я начала следить за ними в состоянии глухой тревоги, скрывавшей возбуждение, которое могло бы, продлись оно дольше, перерасти в род безумия. На мой нынешний взгляд, спасло меня то, что взвешенное состояние внезапно переменилось. Вместо неопределенной тревоги явились жуткие доказательства. Доказательства, говорю я, да – с того момента, когда я реально вступила в бой.