чать, а ты, пользуясь таким доверием, имеешь наглость говорить!» И я чувствовала, что краснею от стыда, и закрывала лицо руками. После этих тайных сцен я пускалась в безудержную болтовню, благополучно поддерживая разговор, пока не наступало мгновение колдовской, ощутимой тишины, – не знаю, как иначе это назвать – странный, головокружительный подъем (или спуск? – я подыскиваю слова!) к тишине, к замиранию жизни, независимо от того, какой шум мы в тот момент производили; я различала его сквозь вспышки веселости, ускоренный темп декламации или ударные аккорды пианино. Это означало, что те, чужие, появились здесь. Хотя они не были «тихими ангелами», по французской поговорке, они «пролетали», заставляя меня дрожать от страха, что их юные жертвы услышат новое послание из ада или увидят еще более яркие образы, чем те, которые те сочли достаточными для меня.
Труднее всего было избавиться от жестокой мысли, что, сколько бы ни видела я, Майлс и Флора видели больше – что-то ужасное и непредсказуемое, – из-за того, что жуткое общение началось уже давно. Такие мгновения, естественно, ненадолго оставляли на поверхности холодок, который мы чувствовали, но красноречиво скрывали; после нескольких повторений мы все трое так замечательно наловчились, что почти автоматически отмечали окончание инцидента одними и теми же движениями. Поразительно, что дети всякий раз не забывали поцеловать меня, как бы невзначай, по привычке, и обязательно кто-то из них задавал драгоценный вопрос, спасавший нас от многих осложнений. «Ну когда же он приедет? Как вы думаете, мы должны ему написать?» – мы выяснили опытным путем, что эти вопросы как нельзя лучше устраняли возникшую неловкость. «Он» – это, конечно же, был их дядюшка с Харли-стрит; мы усердно разрабатывали теорию, что он вот-вот прибудет и присоединится к нашему кружку.
Невозможно было меньше поощрить развитие подобной доктрины, чем этот господин, но если бы не она, мы лишили бы друг друга возможности разыгрывать самые изящные из наших сценок. Дядя им никогда не писал – назовите это эгоизмом, но это входило в программу его лестного доверия ко мне; ибо один из способов, какими мужчина платит наивысшую дань уважения к женщине, – это радостное соблюдение им священного закона собственного комфорта; и я считала, что соблюдаю данный мною обет не обращаться к нему, когда давала воспитанникам понять, что их письма – просто милые литературные опусы, слишком удачные, чтобы отправлять их почтой; я собирала эти письма – они хранятся у меня доныне. Сочетание этого правила с тем, как меня дурачили предположением, что дядюшка вот-вот навестит нас, усиливало сатирический эффект ситуации. Можно было догадаться, что дети знали, насколько эти разговоры – больше, чем почти все прочее – неприятны для меня. Однако, оглядываясь в прошлое, я считаю наиболее удивительным тот факт, что, несмотря на мое душевное напряжение и торжество детей, терпение мне ни разу не изменило. Воистину, думаю я сейчас, велико было их обаяние, если я в те дни не возненавидела их! Могло ли все-таки прорваться мое отчаяние, если бы облегчение задержалось? Вопрос напрасный, ибо облегчение вскоре настало. Правда, облегчение это было подобно щелчку лопнувшей струны или прорыву грозы после душного дня. Но по меньшей мере это была перемена, и она настала внезапно.
Однажды воскресным утром, по дороге в церковь, Майлс шагал рядом со мной, а его сестра – впереди, ближе к миссис Гроуз, но в поле моего зрения. День выдался ясный, бодрящий, первый такой после дней непогоды; ночью подморозило, и под ярким осенним небом, в прохладном воздухе колокольный звон звучал почти весело. Странно, что именно в тот момент я неожиданно и очень кстати задумалась над тем, почему мои воспитанники так послушны. Почему они никогда не возмущались моим неумолимым, постоянным присутствием? До меня как-то дошло, что я, по сути, пришпилила мальчика к своей шали и, с учетом того, как детьми руководили до моего приезда, мои приемы могли показаться мерами против возможного бунта. Я была вроде тюремщика, предупреждающего разные неожиданности и побеги. Но на самом деле это – я имею в виду их великолепную покорность – было лишь частью особой, отвратительной системы. Ради воскресенья мальчик надел костюм, сшитый портным его дяди, который, пользуясь полной свободой, умел творить красивые жилеты и понимал, что идет к лицу такому красивому ребенку; и теперь право Майлса на независимость, обусловленное его полом и статусом, стало так очевидно, что, вздумай он потребовать свободы, я не могла бы ничего возразить. Революция казалась неизбежной, но почему-то лишь в тот час я впервые задумалась над тем, как должна буду поступить, когда она случится. Я говорю о «революции», потому что теперь фраза, произнесенная им, представляется мне звонком к подъему занавеса перед последним актом ужасной драмы, ускорившим наступление катаклизма.
– Послушайте, дорогая мисс, – сказал он с очаровательной улыбкой, – не знаете ли вы, будьте любезны, когда же я вообще-то вернусь в школу?
В письменном виде фраза выглядит вполне безобидно, а уж на слух, произнесенная нежным, звонким голоском, беззаботно, она создавала у любого слушателя, но особенно у его вечной гувернантки, впечатление, будто он осыпает вас розами. В его интонациях было нечто, непременно «цеплявшее» людей, и меня он в тот раз зацепил так крепко, что я замерла на месте, словно одно из деревьев парка вдруг упало поперек дороги. Наши отношения мгновенно изменились, и он отлично понял, что я это уловила, хотя и не стал ни на йоту менее искренним и очаровательным, чем обычно. Я чувствовала, что, не найдя сразу нужного ответа, уже позволила ему обрести некое преимущество. Я все мешкала, подбирая слова, и у него было достаточно времени, чтобы продолжить, после минутной паузы, с той же обаятельной, но не убедительной улыбкой:
– Вы же знаете, дорогая мисс, что значит для юноши постоянно быть в обществе леди!..
«Дорогая мисс» – так он всегда меня называл, и ничто не могло точнее выразить тот оттенок чувства, который я старалась внушить ученикам, как это ласково-фамильярное обращение, такое простое и вместе с тем уважительное.
Но как же осторожно мне самой теперь нужно было выбирать выражения! Чтобы выиграть время, я делано рассмеялась, но по красивому лицу мальчика, следившего за мной, поняла, как уродливо и нелепо я выгляжу.
– И к тому же всегда с одной и той же леди? – отпарировала я.
Он не побледнел, не сморгнул. Все тайное становилось явным между нами.
– Ах, конечно, эта леди приятная, «идеальная»; но я же все-таки юноша, вы разве не понимаете? Это… ну, в общем, я расту.
– Да, ты растешь, – я еще сохраняла доброжелательный тон. О, но какой же беспомощной я себя чувствовала!
До сего дня я не разрешила эту тягостную загадку: откуда мальчик мог узнать о моем состоянии и сыграть на этом?
– И вы же не можете сказать, что я не был ужасно хорошим, правда?
Я положила руку ему на плечо; хотя нам следовало бы идти дальше, я пока была не в силах сдвинуться с места.
– Нет, такого я сказать не могу, Майлс.
– Кроме той ночи, вы помните!..
– Той ночи? – Я не смогла глянуть на него так же прямо, как он – на меня.
– Ну, когда я ушел… вышел из дому.
– Ах, да. Но я забыла, зачем ты это сделал.
– Забыли? – упрекнул он меня с милой детской непосредственностью. – А я хотел показать вам, что сумею!
– О да, ты сумел.
– И еще сумею!
Я наконец почувствовала, что, возможно, мне удастся сохранить здравый рассудок.
– Конечно. Но ты этого не сделаешь.
– Нет уж, не то же самое снова. То была просто чепуха.
– Чепуха, – сказала я. – Но нам нужно идти дальше.
Мы зашагали дальше, и мальчик держал меня за руку.
– Так когда же я вернусь?
– Был ли ты счастлив в школе? – спросила я с весьма озабоченным видом.
– О, я достаточно счастлив где угодно! – не раздумывая ответил он.
– Ну, если так, – протянула я, – если ты и здесь так же счастлив…
– Ах, но здесь не все есть! Конечно, вы знаете много всего…
– Ты намекаешь, что узнал уже почти столько же? – рискнула я спросить, пользуясь паузой.
– Я бы хотел знать вдвое больше! – честно признался Майлс. – Но не только в этом дело.
– Тогда в чем же?
– Ну… я хотел бы увидеть больше жизни.
– Да-да, понимаю.
Мы уже приблизились к церкви; люди, в том числе несколько служащих из Блая, сходились к ней с разных сторон и толпились у входа, ожидая, когда мы войдем. Я ускорила шаги; мне хотелось войти в церковь раньше, чем прозвучит следующий ответ; я нетерпеливо ждала начала службы – тогда целый час он не сможет нарушить молчание; меня манили относительный сумрак нашей скамьи и почти духовная поддержка подушечки, на которую я смогу преклонить колени. Я словно бежала наперегонки со смятением, в которое мальчик готовился повергнуть меня, но он успел первым, раньше, чем мы достигли церковных ворот:
– Я хочу быть среди равных мне!
Я рванулась было вперед и чуть не упала.
– Равных тебе не так уж много, Майлс! – засмеялась я. – Разве что милая малышка Флора!
– Вы в самом деле сравниваете меня с девчонкой-малолеткой?
Слабость одолевала меня.
– Значит, ты не любишь нашу милую Флору?
– Если бы я не любил… и вы тоже… если бы я не!.. – повторил он, как бы разбегаясь перед прыжком, но осекся на полуслове, а когда мы прошли в ворота, так сжал мою руку, что пришлось снова остановиться. Миссис Гроуз и Флора уже вошли в церковь, другие прихожане последовали за ними, и мы на несколько минут остались одни среди старых могил, стоя на дорожке, ведущей от ворот, рядом с низким, похожим на стол надгробием.
– Итак, если бы ты не?..
Я ждала, а он смотрел на могильные плиты.
– Ну, вы сами знаете! – ответил он, не пошевельнувшись, и вдруг выдал такое, что я рухнула на каменную плиту, словно вдруг вздумала отдохнуть. – Мой дядя думает так же, как и вы?
– Откуда тебе знать, что я думаю? – помедлив, спросила я.