[53], который я помещал на предметное стекло своего микроскопа, открываю прежде неведомые миру чудеса. Я хорошо помню охвативший меня трепет восторга и восхищения, когда впервые обнаружил обыкновенную коловратку (Rotifera vulgaris), расправляющую и сжимающую свои гибкие спицы и словно бы вращающуюся в воде. Увы! Став старше, я приобрел несколько работ, посвященных моему любимому занятию, и обнаружил, что стоял лишь на пороге той науки, изучению которой величайшие люди эпохи посвятили всю свою жизнь и интеллект.
По мере того как я взрослел, мои родители, не видевшие вероятности хоть какого-то практического применения разглядывания кусочков мха и капель воды через медную трубку и кусочек стекла, настаивали, что я должен выбрать профессию. Они мечтали о том, чтобы я устроился в контору моего дяди Итана Блейка, преуспевающего торговца, ведущего дела в Нью-Йорке. Но это предложение я решительно отверг. У меня не было склонности к торговле, я лишь потерпел бы неудачу, и я отказался быть торговцем. Но мне необходимо было выбрать какое-то занятие. Мои родители были благочестивыми гражданами Новой Англии и настаивали на необходимости трудиться. Благодаря завещанию моей бедной тети Агаты, я, достигнув совершеннолетия, унаследовал бы небольшое состояние, достаточное для того, чтобы не знать нужды, – но было решено, что я не стану просто дожидаться совершеннолетия, а сыграю более благородную роль и проведу предшествующие ему годы в обретении независимости. После долгих размышлений я подчинился желанию семьи и выбрал профессию. Я принял решение изучать медицину в Академии Нью-Йорка. Такой вариант будущего меня устраивал. Переехав от родственников, я мог бы распоряжаться своим временем так, как сам этого пожелаю, не боясь, что это обнаружится. Покуда я платил за обучение в Академии, я мог при желании пропускать лекции; поскольку я был далек от желания сдавать экзамены, не было опасности, что меня «завалят». Кроме того, большой город подходил мне. Здесь я мог найти превосходные инструменты, новейшие публикации, знакомства с людьми, чьи интересы и стремления были схожи с моими, – проще говоря, все то, что было необходимо, чтобы посвятить всю свою жизнь моей обожаемой науке. У меня было много денег и мало желаний, не связанных с моим осветительным зеркалом с одной стороны и приборным стеклом с другой, так что же могло помешать мне стать знаменитым исследователем потаенного мира? Полный самых радужных надежд, я покинул свой дом в Новой Англии и обосновался в Нью-Йорке.
Моим первым шагом, естественно, было найти подходящие апартаменты. Спустя четыре дня я нашел их на Четвертой Авеню: очень красивый второй этаж, без мебели, с гостиной, спальней и небольшой комнатой, которую я собирался переоборудовать в лабораторию. Я обставил свое жилье простой, но весьма элегантной мебелью и затем посвятил все силы украшению храма той религии, которой поклонялся. Я посетил знаменитого оптика Пайка и подверг осмотру его великолепную коллекцию микроскопов: составной микроскоп Филда, микроскопы Хингема, Спенсера, бинокулярный микроскоп Начета (основанный на принципах стереоскопии) и стоявший выше их всех цапфовый микроскоп Спенсера, сочетающий в себе величайшее количество усовершенствований, практически свободный от тремора. Вместе с тем я приобрел всевозможные аксессуары: тубусы, микрометры, камеру-лючиду, рычаг для предметного стекла, ахроматические конденсаторы, белый облачный осветитель, призмы, параболические конденсаторы, поляризационный аппарат, щипцы, водные боксы, накладные трубки, а также множество других вещей, которые были бы весьма полезны в руках опытного микроскописта, но, как я позже обнаружил, в настоящее время не имели для меня никакой ценности. Годы практики требовались, чтобы понять, как пользоваться сложным микроскопом. Пока я совершал эти дорогостоящие покупки, оптик смотрел на меня с подозрением. Очевидно, он был не уверен, считать ли меня научной знаменитостью или сумасшедшим. Думаю, склонялся к последнему. Наверное, я и был сумасшедшим. Любой гений сходит с ума по тому предмету, в котором он гениален. Неудачливый же сумасшедший получает прозвание полоумного и бесчестье.
Сумасшедший или нет, я принялся за работу с таким усердием, которым во все времена могли похвастаться лишь немногие студенты-исследователи. У меня было все для того, чтобы изучить ту тонкую науку, которая меня захватила. Науку, требующую самого серьезного терпения, самых глубоких аналитических способностей, самой твердой руки, самого неутомимого глаза, самых изощренных и искусных манипуляций. Долгое время половина приборов просто лежала на полках лаборатории, которая теперь была оснащена всевозможными приспособлениями для усовершенствования моих исследований. Причина была в том, что я не знал, как использовать некоторые из этих принадлежностей, поскольку никогда не учился микроскопии, а те инструменты, предназначение которых теоретически понимал, были мне мало полезны до тех пор, пока на практике я не смог достичь необходимой тонкости в обращении с ними. И все же мои амбиции были столь неистовы, таким непреклонным было упорство моих экспериментов, что, как ни сложно в это поверить, в течение года я стал искусным микроскопистом – как в теории, так и на практике. В процессе этой работы, подвергая образцы всех попадавшихся мне на глаза субстанций воздействию линз микроскопа, я стал первооткрывателем – в весьма скромном смысле, это правда, ведь я был очень неопытен, но все же – первооткрывателем. Это я разрушил теорию Эренберга о том, что Volvox globator[54] – животное, и доказал, что его «монады» с желудками и глазами были лишь фазами развития растительной клетки и, достигнув взрослого состояния, были не способны совокупляться или размножаться каким-либо образом, без чего ни один организм, стоящий на ступени развития выше, чем овощ, не может считаться полноценным. Именно я решил своеобразную проблему вращения клеток и щетинок растений в мерцательном сцеплении, несмотря на утверждения Уэнема и прочих, что мое объяснение было результатом оптического обмана.
Но, невзирая на эти открытия, ставшие результатом кропотливого и мучительного труда, я испытывал ужасную досаду. На каждом шагу я обнаруживал, что меня тормозит несовершенство инструментов. Как и все микроскописты, я давал волю своему воображению. Несомненно, это обычная жалоба многих исследователей относительно того, что они искупают изъяны своих инструментов собственными измышлениями. Я представлял необъятные глубины природы, которые ограниченные возможности моих линз не позволяли мне исследовать. По ночам я лежал без сна, конструируя воображаемый микроскоп безмерной силы, представляя, как с его помощью проникаю сквозь все оболочки материи до первоначального атома. Как я проклинал те несовершенные средства, которые мне приходилось использовать из-за нужды и невежества! Как стремился раскрыть секрет идеальной линзы, чья увеличительная сила была бы ограничена лишь разрешающей способностью объекта и которая в то же время была бы избавлена от сферических и хроматических искажений, – одним словом, от всех тех препятствий, о которые постоянно спотыкается несчастный микроскопист! Я был убежден, что можно построить простой микроскоп с единственной, но сильной и совершенной линзой. Пытаться довести до подобного совершенства составной микроскоп было бы ошибкой, ведь он со своей стороны был лишь частично успешной попыткой исправить упомянутые недостатки простого микроскопа, победив которые больше нечего было бы и желать. Мысля таким образом, я стал микроскопистом-конструктором.
Спустя год, посвященный этому новому занятию, экспериментам со всеми мыслимыми веществами: стеклами, драгоценными камнями, кремнем, кристаллами и искусственными кристаллами из сплавов различных стекол, – проще говоря, испробовав столько же вариантов линз, сколько глаз у Аргуса[55], я обнаружил, что нисколько не продвинулся к цели, если не считать обширных познаний в области производства стекла. Я умирал от отчаяния. Мои родители были весьма удивлены полным отсутствием прогресса в моих занятиях медициной (с тех пор, как я приехал в город, я не посетил ни одной лекции), а расходы на мое безумное увлечение были настолько велики, что серьезно меня обременяли.
Я пребывал в этом подавленном состоянии духа, экспериментируя в лаборатории с маленьким алмазом – этот драгоценный камень, благодаря своей способности к преломлению, всегда занимал меня больше других, – когда юноша из Франции, живший этажом выше и имевший привычку заглядывать ко мне время от времени, вошел в комнату.
Мне кажется, Жюль Симон был евреем. У него было много иудейских черт характера: любовь к драгоценностям, к красивой одежде, к хорошей жизни. В нем было что-то таинственное. Он всегда пытался что-то продавать – и тем не менее был вхож в высшее общество. Впрочем, его сделки обычно сводились к продаже чего-то одного, например картины, или резной вещицы из слоновой кости, или пары дуэльных пистолетов, или костюма мексиканского кабальеро. Когда я только обставлял свои комнаты, он нанес мне визит, который закончился тем, что я приобрел антикварную серебряную лампу работы Челлини, как он утверждал – настолько красивую, что в это можно было поверить, – и несколько других безделушек для гостиной. Не представляю, зачем Симону было торговать этой мелочовкой. Было очевидно, что он весьма богат и вхож в лучшие дома города. Впрочем, я полагаю, он позаботился о том, чтобы его сделки не пересекали незримую черту, окружающую верхушку общества. В итоге я пришел к заключению, что эта торговля была не более чем прикрытием для чего-то большего, и зашел так далеко, что начал верить в причастность моего юного знакомого к работорговле. Впрочем, меня это не касалось.
Теперь же Симон вошел в мою комнату в сильном волнении.
– Ах! Mon ami![56]