На вопрос, чем он занимается в конструкторском бюро, он сказал только: «Подписка». — «Что «подписка»?» — не поняла Лида. «О неразглашении», — добавил супруг. О своей зарплате — ни звука: двойная подписка. Зато точно знал, сколько получает жена. И деньги забирал сразу, едва та с зарплатой переступала порог. Забирал, чтобы выдавать ей потом по спискам из тетрадей. По разделам в них: «на метро», «на обед», «на мороженое» (на одно, иногда, если сильная жара).
Где он прятал деньги — жена не знала. По ночам, проснувшись, видела на стене в большой комнате тень. Вроде бы от мужа. Тень ползала по стене, горбилась, делала что-то внизу руками. Конечно, это была патология. В чистом виде. Все гобсеки и плюшкины отдыхали.
За границей он был только раз. В Японии. Будучи студентом, по обмену. Но постоянно рассказывал новоиспечённой жене только об одном случае из всей поездки. Как в супермаркете наблюдал за японцем, который хотел купить куриную ножку, завернутую в прозрачный целлофан. Японец стоял над куриной ножкой с полчаса, наверное. А может, и больше. И так и не купил её! «А почему, Лида? — смеялся Кочумасов. И объяснял ошарашенной жене: — Японец может позволить себе куриную ножку только раз в месяц». И это всё говорилось уже серьёзно, мечтательно и даже с завистью: «Японцы умеют жить, Лида».
Брат Сергей, поговоривший с Кочумасовым только раз, сказал о нём сестре тихо и коротко: «Жмот». И сразу уехал назад. В Вологду. Бежал от Кочумасова. Даже чуть не увёз с собой сумку с продуктами, которую собрала для Лиды мать.
Зиновьева забеременела сразу, но Кочумасов не поверил в срок зачатия. Муравьи на его темени словно бы ожили, заползали. Стал говорить (со смехом, правда), что когда появится «киндрик» (его словцо) наверняка потребуется ДНК-экспертиза отцовства. Родителя, так сказать. Хи-хи-хи. Не забывал почти каждый день «про киндрика» и «неизвестного родителя», хих-хи-хи.
В конце концов Зиновьевой надоело это всё, собрала чемодан и ушла. Прожив со жмотом только полтора месяца. Развод судья тоже не задержала — детей у пары не было, мирить не надо.
Когда живот стал заметным, явно обозначился, несколько раз видела Кочумасова — тот выглядывал из-за деревьев и тут же прятался.
Точно в срок благополучно родила. Назвала сына Ярославом. Яриком. Фамилию записала свою. С отчеством получилось немного сложнее — отца своего, Петра Зиновьева, деда Ярика, Лида не знала. Тот оказался «полярником». Ещё до рождения маленькой Лиды завёл на какой-то льдине другую семью. Поэтому, немного подумав, отчество Ярику дала — Сергеевич. Ярослав Сергеевич.
Сразу же из Вологды приехала помогать мама. Учительница на пенсии. Всё в доме с маленьким сразу наладилось. Сама смогла выйти на работу. Продолжила всё в той же заштатной газетке. Корректором.
Несколько раз мать после прогулки с внуком возле дома рассказывала о мужчине явно сумасшедшего вида, который опять лез к Ярику. Совал ему, лежащему в коляске, конфетку. Одну и ту же будто. Замусоленную. Приговаривая при этом «а вот конфетка тебе, киндрик, а вот конфетка».
— Не твой ли это кратковременный муж? Может, попробуешь с ним. Всё же — отец?
Дочь хмурилась.
Мама, теперь уже покойная, не раз говорила потом дочери: «Не будет у тебя счастья, Лида. С твоим характером. Не будет. Очень ты гордая».
Лида и сама понимала это. Чувствовала к тому же, что обделена так называемым «женским счастьем». От природы. При близости с мужчиной (с любым, которые были) не чувствовала ничего. Ощущала себя машиной. Просто машиной для приёма и переработки какого-то там сырья. Холодная красота, — без жалости смотрела иногда на себя в большом зеркале. Вера Холодная 2000-х. Которая одеваться к тому же не умеет. Учителка. Учителка в школе. Которая пытается поправить сейчас на плече нелепый какой-то аксельбант.
И вот теперь — Плоткин. Полная противоположность Кочумасова. Как быть с ним? Ведь лучшего отца для Ярика не будет…
Глава седьмая
1
Савостин совсем обнаглел — не слушал, о чём говорил Купцов. Начальник жужжал где-то там, в начале стола, вдалеке. Савостин торопливо писал в блокнот: «Артур включил фонарик и сразу увидел по стенам страшные морды клопов. “Непорядок”, подумал про себя Артур».
— Савостин!
Савостин сидел с оловянными глазами. Пшёнкина толкнула.
— Я весь внимание, Роман Васильевич!
Пшёнкина перевела дух: ну ты, Виталька, даёшь!
В обед она была типа наездница. Скакала на нём. На диване. Но всё равно не впечатлила. Нет. Надоела уже. Пора менять. Наездниц на переправе не меняют. Или меняют? Неважно.
— Ну куда, куда опять лезешь! Не видишь — думаю.
Схватил блокнот, который всегда под рукой. Даже в постели с Пшёнкиной: «Когда бомбы с неба стали рваться в гуще убегающих солдат, Максу открылся внутренний мир простых советских людей. “От гады!” — воскликнул Макс и дал длинную очередь по кружащим стервятникам-вертухаям». Здорово! Точно! Ёмко!
Пшёнкина лежала и смотрела на компактный книжный шкаф под стеклом. Прямо напротив дивана. На шкаф только для одной книги. Под названием «Родина в огне». Три неполных ряда одинаковых книг осталось. Год назад было пять рядов. Ровно триста экземпляров. Тираж, изданный писателем за свой счёт. Кому и где рассовал книги — неизвестно. На работе даже не пытается — боится. Хотя все знают о великом писателе.
— Виталик, а почему у тебя в шкафу нет других авторов? Других книг?
— Ещё чего. Голову-то забивать. У писателя голова должна быть чистой. У меня всё здесь. — Писатель постукал свой лоб указательным пальцем. Высокий лоб, надо сказать, постукал. Увеличенный ещё и торчащим петухом. Несколько растрёпанным, правда, сейчас.
Пшёнкина смотрела на писателя. И этот человек — с высшим образованием. Даже с двумя, как говорят. Оба диплома в переходе купил? Одновременно, разом? Или всё же с перерывом? В день, два?
Савостин добавил недовольно:
— Я в школе ещё начитался… Пушкин, Фамусов, Печорин… Эта, как её?.. Арина Родионовна… Ну и другие. Сама знаешь… Давай поднимайся. Опаздываем.
Как всегда поели и быстро собрались.
Возле машины у канала сказал любовнице:
— Прикрой меня сегодня. Скажи Купцу (Купцову), я после обеда на Петроградскую. Он знает зачем. И Алёшина предупреди, а то ляпнет опять, как в прошлый раз…
Постоял, словно что-то забыв. Выхватил блокнот: «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Вот как надо писать! Убрал блокнот и ручку.
— Сегодня в Смольный сама. Ну, пока!
Прыгнул в свой Рендж Ровер и сразу помчался вдоль Мойки.
Пшёнкина осталась точно раздетая им. Мгновенно. Раздетая до трусов!
Однако парень обнаглел. Смотрела вслед, невольно прикрывая грудь.
— Вот. Мои исправления. И к Артуру, и к Максу.
Савостин скромно, но с достоинством положил листочки из блокнота на стол двум редакторам.
— Я указал главы, где их вносить.
Плоткин и Зиновьева переглянулись. И сразу принялись читать исписанный листок. Исписанный, надо признать, чётким, каллиграфическим почерком. Почерком, каким сейчас уже, пожалуй, и не пишут. Отличник писал. Будущий школьный медалист.
Прочли. Первой полезла из-за стола Зиновьева. Словно с внезапным позывом в туалет. Однако Плоткин не растерялся — автора сразу похвалил:
— Отлично, Виталий Иванович, отлично. Обязательно внесём. Только требуется небольшая правка.
— Где? — нахмурился автор.
— Вот здесь, посмотрите. У вас — «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Написано хорошо, но без знаков препинания, без запятых. Понимаете?
— Так поставьте их. — Мол, какого хрена вы здесь сидите. Штаны и юбки протираете.
Хмурый автор уже шёл к двери. Петух его на голове преобразился в медный шлем. В пожарную непрошибаемую каску.
Вышел Савостин.
Плоткин тут же вскочил и с пафосом продекламировал: «О, сколько нам придурков чудных / Готовит просвещенья дух!» Редакторы с готовностью захохотали. И верстальщик Колобов. И художник Гербов. Который даже забыл про Яшумова возле своего стола. Забыл, что только что отдал ему рисунок на экспертизу. На оценку.
Яшумов стоял с рисунком, но смотрел на Плоткина. На хохмача. Плоткин несколько смутился. Покрутил неопределенно пальцами в воздухе. И уселся снова к монитору.
— Григорий Аркадьевич, зайдите ко мне.
У себя, сев за стол, устало спросил:
— И сколько можно, Григорий Аркадьевич?
(Смеяться, издеваться, унижать графомана.)
Григорий Плоткин сразу заходил возле стола:
— Да если не смеяться над его галиматьёй — с ума можно сойти. Глеб Владимирович. С ума! Понимаете! Это же защита для всех нас! Наша техника безопасности! Как вы не понимаете! — выкрикивал ведун.
Да, наверное, Плоткин в чём-то прав. С ума сойти от Савостина — можно. Однако…
— Однако одно дело, Григорий Аркадьевич, когда вся эта потеха устраивается вами приватно, только для Лидии Петровны, и совсем другое — когда вы вовлекаете в неё всю редакцию… Вы знаете, что я думаю о Савостине, о его писанине, но издеваться над больным человеком (а он просто болен, понимаете?), в конце концов, бесчеловечно. Странно, что вы этого не понимаете. Не осознаёте.
После разоблачительной этой тирады Яшумов на подчинённого взглянуть не мог. За поддержкой плаксиво смотрел на Салтыкова-Щедрина на стене. Который с бородой походил на иссохший серый водопад.
Плоткин на удивление молчал. Подрагивающим голосом заговорил:
— Хорошо, Глеб Владимирович. Я вас понял. Больше вы от меня ничего подобного о Савостине не услышите. — Голос его задрожал сильнее: — Ни приватно. Ни при всех. Извините меня.
Бедняга пошёл к двери пошатываясь, словно разучился ходить. Сейчас заплачет. Да что же это такое-то, на самом деле! Так недолго и врага себе нажить. И всё это — из-за графомана, который, как клоп, завёлся в редакции. Как клоп… со страшной мордой клопа, чёрт побери. Всего лишь из-за одного… засранца, как сказал бы тесть из Колпина!