Но ведь даром такая удача не дается, думает Уоллас, у всего есть своя цена.
Чай – это компромисс. На самом деле ему хочется кофе, но он знает, что после трудно будет работать. В первые месяцы после поступления в аспирантуру Уоллас еще до трех часов дня выпивал по три чашки капучино с тройной порцией эспрессо в каждой. И все равно задремывал на вечерних семинарах, под разглагольствования преподавателя о глубоком секвенировании и ЯМР белка. Профессора вещали тем приподнятым радостным тоном, что часто можно услышать в популярных передачах про науку и искусство: «Я бы хотел поделиться с вами одной увлекательной историей», «Сегодня мы рассмотрим три крайне любопытных случая» или «Давайте же вместе выясним, как одно следует из другого». Сидя на жестком стуле, в аудитории, где не ловились ни вайфай, ни сотовая связь, где все было отделано светлым деревом, на полу ковролин, а на стенах специальные панели для лучшей акустики, Уоллас, забыв, что не умеет плавать, словно бы покачивался на волнах какого-то водоема. За те месяцы он выпил больше кофе, чем за всю свою предыдущую жизнь, и вечерами мучился адским поносом.
Мир от такого количества кофе становился ярким и выпуклым, словно стремился к нему каждой частичкой света. Но как-то раз Хенрик наставительно сообщил ему: «Кофеин – это стимулятор». Фраза показалось Уолласу загадочной. Что еще за псевдопословица? Однако Хенрик повторял ее всякий раз, как Уоллас выходил с чашкой кофе из буфета, твердил, встречаясь с ним в лифте после семинара, на котором Уоллас опрокидывал один бесплатный стаканчик за другим. Сердце у Уолласа колотилось. Во рту было сухо. Пальцы немели и отекали. Временами казалось, что кто-то выдавливает его из кожи, будто сосиску из оболочки. Порой, когда он в одиночестве работал ночами в лаборатории, ему мерещились какие-то странные звуки. А однажды он делал срез, и руку внезапно скрутило спазмом. Уоллас выронил скальпель, и тот с мягким чавкающим звуком вонзился ему в бедро. Не слишком глубоко, но в тот момент Уоллас, наконец, понял, о чем твердил Хенрик.
В океане отраженного белым кафелем полуденного света у Уолласа начинают слезиться глаза, и буквы расползаются со страниц книжки, которую он пытается читать. Он дергает себя за пальцы, хрустит суставами. На внешний подоконник садится птица. Сует голову под крыло и принимается что-то там выщипывать. Она вся кругленькая, перышки серые, а брюшко покрыто мягким белым пушком. Головка почти сливается с телом. Не птичка, а маленький пушистый шарик. Тень ее скачет по полу, и Уоллас следит за ней глазами, пока птичка не улетает. По дороге в лабораторию он заскочил в библиотеку и взял книгу, о которой вчера говорил Том.
Он читает здесь только по субботам – в выходные Эдит редко заглядывает в лабораторию. Несколько лет назад она как-то застала его тут с тарелкой лапши и книжкой. Была гроза, и мир за окном окрасился в зловещий аквамариновый оттенок. Эдит немного постояла у окна, глядя на стену воды, сквозь которую слабо пробивался желтоватый свет уличных фонарей. А затем обернулась к нему, окинула беспокойным сердитым взглядом и бросила: «Уоллас, тебе что, заняться больше нечем? Только и дел, что доктора Сьюза[2]читать, или что это там у тебя?» Он тогда медленно отложил книжку и беспомощно пожал плечами. «Это Пруст, французский писатель».
Уоллас успевает прочесть страниц тридцать, когда поперек книги ложится тень, да так настойчиво, словно кто-то прижал страницу большим пальцем. Лицо у Миллера непроницаемо, глаза смотрят холодно и отстраненно. Но взгляд обвиняющий. Взъерошенные волосы. Серая толстовка, вчерашние шорты, километры загорелых, покрытых медным пухом ног.
– Ты меня бросил.
– Я оставил записку, – возражает Уоллас.
– Я прочел.
– И чего тогда жалуешься?
Миллер раздраженно рычит, но губы его растягиваются в улыбке. И Уоллас вздыхает с облегчением. Все так зыбко, неопределенно, его словно уносит в открытое море.
– Просто говорю, что ты мог бы меня разбудить.
– Ты так сладко спал, – отвечает Уоллас с этакой снисходительностью, с напускной уверенностью в себе, и откидывается на жесткую фиолетовую спинку диванчика. Миллер, которому, как всякому гиганту, нет дела до окружающего мира, отступает и смотрит на него из-под ресниц. Уоллас ежится в нерешительности. В теле покалывает, словно оно превратилось во включенную электрическую плитку. Кажется, что внутри, жужжа, нагревается спираль. И весь он становится раскаленным и гладким.
– Все равно, – говорит Миллер. – Нечего было убегать от меня. Из своей собственной квартиры.
– Хочешь присесть?
– Давай.
Уоллас переставляет холщовую сумку на другой конец диванчика и двигается, освобождая место. Кожа у Миллера теплая. Бедра их соприкасаются. Влажная от сидения на пластиковом диванчике нога Уолласа прижимается к сухой и чуть более прохладной ноге Миллера. Руки они держат по швам. Но сидят, придвинувшись друг к другу куда теснее, чем требует размер диванчика. Уоллас рассматривает костлявые лодыжки Миллера. Бледные голые хрящики над пятками. И вспоминает солоноватый привкус его кожи, так непохожий на его собственный вкус. Чужие тела всегда не похожи на наши собственные, порой кажется, что они сделаны из каких-то редких элементов. Миллер хрустит пальцами и оглядывается на Уолласа. Что это в его взгляде? Неужели смущение? Затем он склоняет голову к плечу. Застенчивый мальчик, думает Уоллас, застенчивый и осмотрительный.
– Как дела? – спрашивает Миллер. Какое разочарование. Дежурный вопрос. К чему тогда было все это кокетство?
Уоллас подается вперед и упирается локтями в стол, который тут же опасно наклоняется. Кружка его ползет к краю, чай выплескивается на столешницу. Миллер округляет глаза, а Уоллас, затаив дыхание, ждет, когда стол, чай и весь мир снова придут в равновесие.
– Мы теперь типа едва знакомы? – спрашивает он. – Как дела?
Миллер хмурится. Разочарование все острее. Как дела? Спрашивает, прямо как врач на приеме. Пустой, бессмысленный вопрос. Но, может, Миллер именно поэтому так и выразился? Чтобы деликатно дать ему отставку. Сделать вид, что ничего не случилось. Уоллас ворочает языком во рту, обдумывая такую возможность. Подбирая разные варианты ответа. Миллер хмурится все сильнее. Уголки его рта опускаются, затем снова поднимаются. В глазах вспыхивают темные серьезные искорки.
– Я не то имел в виду. Хотел узнать, как ты… после вчерашнего. Ну, сам понимаешь…
– Что за детский сад? – отзывается Уоллас. – Ты же взрослый. Давай, произнеси это.
Миллер раздраженно кривится, и Уоллас расцветает. По телу прокатывается серебристая дрожь предвкушения.
– Ну хватит, Уоллас, – ворчит Миллер. – Не вредничай.
Молодец, заслужил награду, – думает Уоллас. Что ж, он проявит великодушие. Уоллас целует Миллера в плечо и вжимается в него лицом. Каким облегчением становится закрыть глаза – пусть даже на секунду. Крупная ладонь Миллера теперь лежит у него на бедре. Сухая, прохладная и мозолистая. В теле его вибрирует приглушенный смех.
– Вот теперь привет, – говорит Уоллас, но Миллер уже убирает руку.
– Что мы делаем?
– Не знаю. Ты мне скажи.
Скрипит пластик. Стонет деревянный каркас диванчика. Уоллас отодвигается, влажная кожа липнет к сидению. Миллер, упершись в ручку кружки большим пальцем, медленно разворачивает ее.
– Я просто пытался проявить заботу. Потому и спросил.
– Так, может, вот чем мы занимаемся? Ты проявляешь заботу?
– Не цепляйся.
– Не учи меня жить, – огрызается Уоллас, распаленный внезапным приступом вздорной заносчивости. Миллер на мгновение изумленно замирает, но быстро приходит в себя и разворачивается к Уолласу всем телом, оказавшись к кухне спиной. Теперь получается, что они забились в угол. По переносице и скулам Миллера скользят солнечные лучи, заливая все вокруг ярким золотистым светом. Он так близко. В воздухе потрескивают электрические разряды. Ресницы у Миллера такие трогательно шелковистые. Уоллас накрывает рукой его глаза и чувствует, как их кончики щекочут ему ладонь. И снова вздох облегчения – Миллер больше не может за ним наблюдать, рассматривать в упор. Вид у него сейчас, как у благовоспитанного мальчика – дуется, но ждет терпеливо. Еще одна награда, – думает Уоллас. И встает на колени. Мягкое сидение прогибается под его весом. Упершись рукой Миллеру в плечо, он устраивается поудобнее.
– Что ты делаешь? – уже слегка озабоченно спрашивает Миллер. Уоллас лишь хмыкает вместо ответа. И сразу чувствует, как Миллер напрягается. Он сейчас, как туго сжатая пружина в его руках. Уоллас придвигается ближе, наклоняется так, чтобы их с Миллером глаза, носы и губы оказались на одном уровне. И вглядывается в темные круглые костяшки собственных пальцев, прикрывающих Миллеру глаза. Миллер ерзает. Разумеется, он чувствует на лице дыхание Уолласа. Чувствует близость его тела.
– Уоллас, что ты делаешь? – снова спрашивает он.
Уоллас с трудом удерживается от смеха. Так и подмывает ответить: «Проявляю инициативу». Или: «Я бы хотел поделиться с тобой одной увлекательной историей». Но ничего подобного он не говорит. Еще ближе. Прикосновение губ. Мыльный привкус зубной пасты. Резкий спиртовой душок ополаскивателя для рта. А еще глубже не желающее смываться послевкусие сна. Кофе Миллеру не давать! Уоллас пробует на вкус его губы. Мягкую впадинку посередине, носящую название «лук Купидона», уголки. А после ныряет в рот, влажный и теплый.
«Хватит на первый раз, – думает он, – играем отступление».
Миллер не сразу открывает глаза. Уоллас уже начинает волноваться, что зашел слишком далеко, действовал слишком быстро. Что он ошибся. Просчитался. И тут веки Миллера медленно размыкаются. В глазах его теперь блестят неровные осколки солнечного света.
– У тебя так приятно пахнут руки, – говорит он.
– Это чай. Хочешь? – Уоллас подносит чашку ко рту Миллера, и тот, не сводя с него глаз, отпивает. Видно, как дергается кадык, когда он сглатывает. – Хороший мальчик.