Коул моргает, словно слишком долго глядел на солнце. Не так страшно. Вот почему Уоллас никому ни о чем не говорит. Вот почему предпочитает держать правду при себе. Потому что никто не знает, что делать с этой хренью, с тем, что на самом деле чувствуют другие. И когда что-то не соответствует их представлению о том, как должно быть, люди просто не понимают, как реагировать. Повисает пауза. Становится очень тихо.
– Но ведь это твой отец, – не унимается Коул. – Не нужно так. Не стыдись своих чувств.
– Я не стыжусь. Я правда так считаю.
– А мне кажется, ты не до конца откровенен. Не хочешь мне открыться.
Уоллас садится, выплевывает землю изо рта. Выбирает из волос травинки.
– По-моему, я открыт настежь.
– Я готов тебя поддержать. Только дай это сделать.
– Коул.
– Не нужно меня отталкивать.
Уоллас стискивает зубы, сжимает губы. И мысленно считает от десяти до одного. В носу горячо. Коул сидит рядом, обхватив себя этими своими бледными руками, глядя на него этими своими влажными глазами. Вид у него печальный. Потерянный. Одинокий. Это Уолласу за то, что растравил его на корте. Справедливое возмездие. Рана за рану.
– Ладно, – сдается он и, подпустив в голос дрожи, добавляет: – Я весь словно оцепенел, по-моему, я просто не могу все это осмыслить.
– Я понимаю, – кивает Коул. – Я понимаю, Уоллас.
– И… Ээ… Мда… Я просто постепенно переживаю стадии горя, понимаешь?
– Это очень важно, – Коул прикасается к его руке. – Я рад, что ты не стал держать все в себе.
– Спасибо, – говорит Уоллас с чувством, которого на самом деле не ощущает. – Как приятно, что рядом есть люди, которые по-настоящему меня понимают.
– Мы все тебя любим, Уоллас, – улыбается Коул. Притягивает его к себе и обвивает руками. – Все хотим, чтобы ты был счастлив.
Когда Коул обнимает его, Уоллас закатывает глаза, но стоит тому отстраниться, и он напускает на себя вид ободренный, хотя и слегка печальный. Они собираются уходить, и тут на стадионе как раз заканчивается матч. Поднимается такой рев, что гуси и цапли разом взмывают в воздух.
С крыльев их сыплются капли серой воды, и на мгновение кажется, что пошел дождь.
4
Кажется, впервые за весь день Уоллас остается один – и то не совсем, в квартире по-прежнему пахнет Миллером. Пробыв здесь всего несколько часов, он умудрился изменить сам запах дома – это просто нечестно, чересчур сильный эффект. Его аромат – на самом деле совсем не навязчивый, едва уловимый – таится в темных углах квартиры, во всех ее пульсирующих точках: терпкий цитрус и озерная вода. Уоллас раздумывает, не отправить ли в стирку серое покрывало и свинцового оттенка белье, чтобы навсегда изгнать Миллера из своей постели. В комнате так сладко пахнет их сплетенными телами, их сексом, их совместным сном, что уже от одного этого хочется забраться обратно в постель, накрыться с головой одеялом и никогда, никогда не вылезать наружу. Именно это желание и подстегивает Уолласа постирать белье, отмотать все назад, обнулить счет. Утром он ушел, оставив Миллера, такого милого и беззащитного, спать в своей постели. И теперь жалеет – это решение так и будет до конца дня горчить во рту. На пороге спальни он замирает. Замирает, уловив запах пива – так же пахло от кожи и дыхания Миллера. Затхлый кисловатый душок, так хорошо знакомый ему, несмотря на то что сам он не пьет.
С легким раздражением он вспоминает, как все вокруг удивляются, когда он сообщает им этот факт, когда признается, что не употребляет спиртного. Как поначалу принимаются уговаривать, а потом уступают и сыплют неискренними извинениями за то, что предложили ему вино, пиво или джин. Так было и прошлой зимой на вечеринке, которую Эдит устроила по случаю окончания семестра, когда Хенрик протянул ему стакан джина. Уоллас тогда смущенно пробормотал: «Нет, мне не нужно». Хенрик стал настаивать: «Ты же сдал промежуточные, ты теперь взрослый». И, в конце концов, он признался: «Я не пью». Хенрик посмотрел на него с обидой, нижняя губа его дрогнула, как от удара газетой. И Уолласа тут же захлестнуло чувством вины, да так сильно, что он уже готов был взять стакан. Но Хенрик развернулся и ушел прочь. Знай Уоллас, что это будет последний раз, когда Хенрик с ним заговорит, последний раз, когда он что-то ему предложит, он выхватил бы стакан и выпил его до дна. Он совсем не разбирается в алкоголе, не может отличить хороший от плохого. Все напитки на вкус кажутся ему одинаковыми, только от одних в горле жжет, а от других – нет.
А вот родители его пили. Причем постоянно. Мать, дородная, крупная женщина с добрыми глазами и скверным характером, страдала диабетом и потому предпочитала слабоалкогольное пиво. По крайней мере, так она это объясняла: «Чтобы сахар не подскочил». Сидела в своем кресле, вливая в себя бутылку за бутылкой, и сквозь неплотно задернутые шторы смотрела в окно – изучала окружающий мир, хотя Уоллас решительно не понимал, чего ради. Жили они в то время в трейлере, стоявшем возле проселочной дороги, а вокруг громоздились сварганенные из чего попало жилища их родни. В окно видны были лишь сосны и их родичи, и смотреть в этом медвежьем углу было решительно не на что, разве только на гнущиеся под порывом ветра деревья и бегущие по небу облака. И все же она целыми днями сидела в кресле и глазела в окно. Там он и нашел ее в день, когда вернулся из колледжа на летние каникулы, чтобы обливаться пóтом в своей старой спальне, прятаться в первый попавшийся прохладный уголок и там убивать время в ожидании, когда дневной зной спадет.
Он нашел ее в кресле. Глаза открыты, тело окоченело. Доктор сказал, у нее случился инсульт. Просто так, ни с того ни с сего. Мать десять лет проработала в отеле гольф-клуба. А потом у нее стали случаться приступы, после которых она некоторое время не могла двигаться. Уоллас решил, что, видимо, так все и произошло. В чашке еще не до конца растаял лед – тот голубой, ее любимый, что делали в отеле; матери его каждые пару недель приносила оттуда подруга. Потому он и догадался, что умерла она не так уж давно. Но с тех пор прошло уже несколько лет, все это случилось в то лето, когда он уехал на Средний Запад, чтобы поступить в аспирантуру и начать новую жизнь. Его часто мучают мысли о том, что же она все эти годы пыталась высмотреть за окном. Но некоторые вопросы обречены оставаться без ответа. Когда Уолласа спрашивают: «Почему ты не пьешь?», он едва сдерживается, чтобы не рассказать эту историю. Но все же не делает этого. Отвечает что-то типа: «Так вышло». Обходится одной из тех бессмысленных фраз, годных лишь для того, чтобы заполнить паузы, непременно возникающие в любом разговоре.
Именно о ней, о матери, напоминает ему пивной душок, витающий в квартире. Как призрак. Он давно о ней не думал. Когда в голову лезут такие мысли, Уоллас всегда вспоминает только хорошее: как она разрешала ему не ходить в школу, когда у него болел живот, оставалась с ним, варила суп и включала мультики; как порой он замечал, что она смотрит на него – не с гордостью, нет, но с любовью и нежностью. В те редкие моменты, когда она не орала ему из другой комнаты, чтобы подошел и завязал ей шнурки, когда не обзывала безмозглым дебилом, когда не вопила так истошно и пронзительно, что он переставал различать слова, когда не била его по губам, не заставляла прилюдно мыть в подмышках и паху, не обрекала плутать в копне черных волос своей злости, подозрительности и страха – в эти редкие моменты она была очень добра к нему. Вот почему он не доверяет памяти. Она искажает события. Подменяет их. Создает из подручных средств нечто достойное. Память – это не про факты. Это лишь противоречивые данные о количестве испытанной в жизни боли. Но Уоллас думает о матери. Ее образ материализуется из витающего в воздухе запаха пива, и он захлопывает дверь спальни, не в силах больше этого выносить.
Да и в любом случае до ужина остается не так много времени.
Уоллас изучает содержимое морозилки. Пара куриных грудок, говяжий фарш, рыба, несколько пачек замороженных овощей, пицца, формочки со льдом. Из отсека приятно веет холодом, он освежает лицо, все еще пылающее после тенниса и прогулки домой по берегу озера. Уоллас наклоняется ближе, вдыхает морозный воздух, и тот оседает внутри, образуя его личную тундру. Его друзья – и друзья его друзей тоже – почти не едят красного мяса. На подобных вечеринках обычно угощают овощными блюдами, запеканками из бобов, пастой, сыром, зеленой фасолью, киноа, горохом, орехами, джемами, ягодами и крупами. Как-то раз, в первый год обучения, он решил приготовить для ужина с друзьями шведские фрикадельки, вроде тех, что всегда приносила на семейные посиделки его тетка. Тефтельки слепил из фарша с луком и чесноком, в густой соус добавил все, что попалось под руку – тмин, корицу, орехи, уксус и коричневый сахар, а после выложил все в блюдо со скандинавским орнаментом, которое купил в благотворительном магазине. На улице поливал дождь. Он стоял на крыльце, кое-как удерживая в руках горячую посудину, и пытался натянуть на лицо беззаботную улыбку. Ингве, Коул и Лукас в то время жили все вместе в одном из еще сохранивших свой первоначальный облик кварталов недалеко от центра. В таких районах границы между современным мегаполисом и тем городком, из которого он вырос, почти не заметны, и, остановившись в начале улицы и поглядев вдаль, можно отследить ход времени. Ставни, крылечки, белые колонны, большие окна, террасы с качелями, кувшины лимонада на перилах и чайники на плетеных столах. Прежде в этих домах жили большие семьи, теперь же их заставили разномастной мебелью, набили щербатой посудой и заселили недавними выпускниками, которые, подобно новорожденным бабочкам, только пробовали распускать еще влажные крылышки взрослой жизни. Дверь Уолласу открыл не один из его друзей, а девушка, с которой в то время мутил Ингве, высокая брюнетка не то из Аризоны, не то из какого-то другого жаркого захолустья. Увидев фрикадельки, она сморщила носик. И спросила Уолласа, не заблудился ли он.