Настоящая жизнь — страница 28 из 47

Миллер гладит его по животу – какой-то давно исчезнувшей части Уолласа знакомо это движение. Белая занавеска колышется на ветру. Где-то внизу, под окном, смеется Ингве.

– По-моему, Роман что-то подозревает. Он такие странные вещи говорил, – замечает Уоллас.

– Да и пусть.

– Тебя это не беспокоит?

– Нет. Не настолько, как я думал.

– О.

– А тебя беспокоит? – спрашивает Миллер так встревоженно, что Уолласу хочется плакать. – Ты, помнится, раньше говорил, что предпочитаешь быть один.

– Ну да, наверное, я бы предпочел быть один, – подумав, отвечает Уоллас. – Но то, что мы вместе, меня не беспокоит.

– Это хорошо, – Миллер, не сдержавшись, смеется. – Хорошо.

– Ты такой забавный, что я уж как-нибудь потерплю.

– Точно. Ты как-то сказал, что я похож на мальчишку в теле взрослого мужчины.

– Правда?

– Да, тогда у костра, когда мы только познакомились. Прямо так взял и сказал мне в лицо.

– Неудивительно, что ты решил, будто я тебя ненавижу.

– Неудивительно.

– Я не хотел тебя обидеть.

– Я понял. Не сразу, но понял.

Они поворачиваются друг к другу. Не как вчера в квартире Уолласа, когда все казалось таким неопределенным и они, ведомые желанием, просто не знали, что еще делать со своими телами. Сейчас они поворачиваются друг к другу по собственной воле, и все происходит очень просто. Уоллас утыкается лицом Миллеру в грудь, Миллер кладет руку ему на бедро. Так они и лежат.

– И все же ты бы предпочел быть один, – говорит Миллер. – Не хочешь лишних сложностей?

– Я бы предпочел быть один. Или, вернее, я бы предпочел быть человеком, который предпочел бы быть один. Довольно сложно хотеть быть с кем-то, когда люди либо испаряются из твоей жизни, либо умирают.

– Я в ближайшее время умирать не собираюсь.

– Но ведь можешь. Это в любой момент может случиться. И я тоже в любую секунду могу умереть.

– Ты такой пессимист. Жуткий пессимист. Я раньше и не подозревал.

– Мой отец умер внезапно.

– Ох, да, точно, прости.

– Люди умирают, а ты с ними и не познакомился толком. Только и остается гадать: «А что, если бы… А как все могло бы быть…»

– Моя мама… Ну ладно, я тебе уже рассказывал.

– Прости, – Уоллас целует горло Миллера. Кожа здесь колючая, а под ней прощупываются твердые мышцы и хрящики.

– Но, как я и сказал, я в ближайшее время умирать не планирую. Побуду тут еще чуток.

– Но нас двое, – возражает Уоллас. – Слышал же всю эту хрень за ужином.

– Я надеюсь, что ты останешься. Но если ты всерьез хочешь бросить, тогда надеюсь, что ты уйдешь. Оставаться можно только ради себя, не ради кого-то другого.

– Так странно. Говорят: займись наукой, и у тебя всегда будет работа. И кажется, что все так просто. Но никто не объясняет, что есть и другие аспекты, из-за которых ты вскоре возненавидишь свою жизнь.

– Ты правда так ее ненавидишь?

– Вспомни, что Эмма сказала. Порой мы все ее ненавидим.

– Ну да, и я тоже. Но все же больше люблю, чем ненавижу.

– Но из-за мудаков типа Романа, – рычит себе под нос Уоллас, – временами становится совсем невыносимо.

– До сих пор не верится, что он такое тебе сказал.

– И никто его не одернул, ни один человек.

– Я хотел, но… Наверное, струсил.

Уоллас замирает в объятиях Миллера. Так будет всегда. Рядом всегда будут славные белые, которые любят его и желают ему добра, но предать его боятся чуть меньше, чем вызвать недовольство других белых. Им всегда будет проще промолчать, а после попытаться залечить его раны, чем выступить открыто и внести в ситуацию элемент неизвестности. Какими бы добрыми они ни были, как бы сильно его ни любили, они все равно останутся соучастниками, ожидающей своего часа раной. Как бы сильно Миллер ни любил его, как бы страстно ни желал, они все равно не станут ближе. Между ними всегда будет оставаться прогалина, куда смогут влезть уроды типа Романа и наговорить гадостей. Это то местечко в сердце каждого белого, где пускает корни и расцветает расизм, не широкая поляна, нет, узкая расселина, но большего ему и не нужно.

Уоллас цокает языком и приговаривает:

– Славные белые.

– Извини.

– Все нормально.

В комнате становится все темнее и свежее. Солнце уже село. В ветвях деревьев шелестит ветер. Во дворе ребята рубят дрова. Разводят костер. На стенах дрожат оранжевые отсветы, порой мимо окна, словно светлячки, пролетают искры.

– Уоллас?

– Да?

– Расскажи мне о себе.

– Зачем?

– Просто хочу знать. Хочу знать о тебе все.

– Да нечего там знать.

– Пожалуйста, – не отстает Миллер. – Пожалуйста.

Уоллас обдумывает его вопрос, пытается разгадать, какие за ним скрываются намерения. Что за странная просьба? Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то в последний раз пытался что-то о нем узнать? Конечно, есть Бриджит, девушка, которой он многое рассказывал, но которая, вероятно, все равно очень мало о нем знает. И Эмма – у той есть собственные способы все разузнать о человеке. И все же людей, которые хоть что-то о нем знают, совсем немного, потому что, обосновавшись тут, он сбросил прежнюю жизнь, как старую кожу. Вот в чем плюсы переезда в незнакомый город. Тут никто не знает тебя прежнего, всем известно о тебе лишь то, что ты рассказал сам. Здесь, на Среднем Западе, у него появился шанс создать новую версию себя – версию, лишенную семьи, лишенную прошлого, вылепленную именно так, как он считает нужным.

Его никогда еще так прямо не просили рассказать о себе, поведать свою историю. Миллер уже теряет терпение. Уоллас понимает это по тому, каким прерывистым становится его дыхание. Выждать еще чуть-чуть – и он задаст другой вопрос, попроще, вопрос, на который легче будет ответить. Спросит о чем-то менее всеобъемлющем, может, о том, как Уоллас оказался здесь.

Уоллас мог бы в ответ поведать, что приехал сюда на «Грейхаунде»[9]. Рассказать о Мексиканском заливе и горах Северной Алабамы. О белых хлопковых полях и о бобах, при сборе которых ладони окрашиваются в синий или фиолетовый. Он мог бы воскресить в памяти кучу мелких деталей, за которыми померкнет то, другое, огромное и жуткое. Но Миллер спрашивает его не об этом. Не это он просит рассказать.

Собственная история сейчас кажется ему чем-то темным, холодным и далеким, и все же она в нем, осела внутри, словно засохшая кровь. Миллер лежит с открытыми глазами. Он не отступит.

– Расскажи мне, – повторяет он.

Голос у него требовательный, но нежный. Таким тоном задают заведомо неловкие вопросы. Что ему сказать, как поступить? Как в такой ситуации в принципе можно поступить? Уйти от ответа уже не получится.

– Даже не знаю, с чего начать, – говорит он.

– С чего хочешь. С любого места, – Миллер явно не ожидал, что ему так повезет. Он блефовал.

Со двора до них доносятся голоса друзей. Все смеются. Похоже, там тоже рассказывают истории.

– Ты уже и так все знаешь, – говорит Уоллас.

– Нет.

– Знаешь, что я из Алабамы.

– Это знаю, да.

– Собственно, вот и все.

– Нет, не все. Не все.

– Зачем оно тебе?

– Потому что я хочу узнать тебя.

– Но мое прошлое тут ничего тебе не даст. Я тот, кем сам себя считаю. Во мне нет ничего загадочного или таинственного. Я это я, а тот прошлый «я» мной не был.

Миллер вздыхает. И Уоллас вздыхает. Так они ни к чему не придут.

– Ты твердо решил остаться непостижимым.

– Все мы непостижимы.

– Я – нет, – возражает Миллер. – Я что угодно могу о себе рассказать.

– Потому что ты хороший.

– И ты хороший.

– Я – нет.

– Да.

– Нет, я – нет, это факт.

– Ты хороший, – говорит Миллер. Целует Уолласа, ложится на него сверху и снова целует. – Очень хороший.

Он повторяет это снова и снова, и Уолласу кажется, что он с каждым разом все дальше уплывает от Миллера, все глубже погружается в себя и в конце концов больно бьется о твердое холодное дно своего прошлого. Оно где-то там, внизу, колышется, как морская вода под коркой льда. Миллер целует его плечи, шею, губы, целует, потому что так проще, потому что, пока они целуются, можно не разговаривать, не продолжать спор, который грозит привести к разрыву. Уоллас запускает руки Миллеру под рубашку, расстегивает ее и гладит пальцами его живот.

Миллер лежит на нем, устроив голову у него на груди. «В такой позе секса им не видать», – понимает Уоллас. Миллер пригвоздил его к кровати. Проходит пара минут, и дыхание его становится глубже и ровнее. Миллер задремывает, он такой тяжелый и теплый, что вскоре Уоллас и сам начинает клевать носом. Но ровно в ту секунду, как он уже готов провалиться в глубокий сон, за окном раздается громкий треск, и в воздух взмывает облако оранжевых искр. В первый момент Уолласу кажется, что ударила молния и прогремел гром, – две силы, без которых не обходится ни одно лето на Юге, где погода всегда неистовствует, заряженная какой-то странной магией.

Уоллас, охнув, выкатывается из-под Миллера. Тот тянется к нему в темноте. На несколько секунд они замирают, не произнося ни слова. Только дышат. А потом Уоллас говорит:

– Ладно, я расскажу.

5

В наших краях часто случались бури – гром, молнии, ветрище поднимался такой, что иногда вырывал деревья с корнем. В одно лето лило так сильно, что в земле ничего не удерживалось. Семена вымывало с грядок, и в итоге помидоры и капуста выросли у нас в кустах шиповника. Вот что всегда вспоминается мне первым – запах сырой земли, прибитая ливнем жара и серый туман, что стелется над полями после сильной грозы. Черно-серые и темно-лиловые тучи. Когда буря стихала, они расползались по небу, и сразу становилось понятно, откуда она пришла, потому что в лесу оставалась широкая прогалина от поваленных влево и вправо деревьев, словно сквозь чащобу пробирался огромный дикий зверь. А холм, возвышавшийся над лощиной, ярко вспыхивал: повисшие на листьях капли сияли, словно звездочки, словно пробуждающиеся к жизни крошечные галактики. Вскоре выползали муравьи. Они набрасывались на принесенные бурей дары и деловито уволакивали их в свое логово. Как-то раз к стене дома ливнем прибило дохлую крысу. Она валялась там грязным клоком серо-белой шерсти, а у пасти ее кишели муравьи, заползали внутрь, выбирались наружу, и казалось, что крыса дышит, что это составленный из крошечных черных существ воздух сквозит меж ее зубов. В другой раз ураган разорил птичьи гнезда, повыбрасывал на землю птичек с голубоватой, прозрачной, как свежий лед из автомата, кожицей и широко раскрытыми розовыми клювиками. Изящные мягенькие создания с косточками настолько легкими, что поток теплого воздуха мог запросто подхватить их и унести за собой в небо, теперь они валялись в грязи, облепленные муравьями так густо, что их можно было принять за черную змеящуюся птичью кожу. Птицы валялись в тени под кустами, невидимые до поры, однако рано или поздно ты, пробегая мимо, замечал их и вздрагивал всем телом в ужасе от осознания, что прямо тут, рядом с тобой, кто-то умирает или уже умер. Да, такие там были бури, налетали из ниоткуда и исчезали, оставляя после себя облепленных муравьями мертвецов и серый туман, призраком маячивший меж деревьями. Когда начиналась гроза, бабушка и дедушка выключали в доме свет, и мы, обливаясь пóтом, сидели в полной темноте, не смея пошевелиться, и лишь все крепче вцеплялись пальцами в торчащие из ковра нити. Порой мы ерзали, не в силах усидеть на месте, и тогда между пальцев забивались крошки. Над нами кружили жирные черные мухи, иногда с жужжанием проносились возле самого уха, и мы отвешивали друг другу затрещины, стараясь их прихлопнуть, но всегда промахивались, им удавалось ускользнуть в последний момент, но они не отставали, продолжали подлетать к самым глазам и уноситься прочь. Бабушка и дедушка сидели в своих кресла