Настоящая жизнь — страница 43 из 47

– Я тебя спровоцировал, а ты повелся. Все нормально.

– Неправда, Уоллас. Пожалуйста, перестань.

– Я тебя спровоцировал – и точка, – не унимается Уоллас. Собственный голос доносится словно бы не из его тела, а откуда-то чуть позади и слева. Уоллас вдруг понимает, что по-прежнему видит мир серым и расплывчатым, по краям он колышется, словно флаг на ветру. Равновесие пошатнулось. – Я тебя спровоцировал, а ты повелся.

– Ты не провоцировал меня, Уоллас, – Миллер хватает его за плечо, и Уоллас, вздрогнув, вжимает голову в плечи. – Пожалуйста, Уоллас. Прости меня.

Уоллас держит рот на замке, потому что иначе будет бесконечно повторять одно и то же. Будто одна из тех игрушек, что при нажатии на живот выдают одну единственную фразу: «Я тебя спровоцировал, а ты повелся. Все в порядке». За эти выходные он столько раз повторял: «Я в порядке», что уже не понимает, что это значит. Как именно он в данный момент должен себя чувствовать, чтобы быть в порядке? После того, как навлек на себя все это? А он ведь и правда сам все это на себя навлек, верно?

Вид у Миллера очень виноватый. Глаза печальные – больше не полуприкрытые, не загадочные, просто печальные. И теперь, наконец, Уоллас понимает, что выражает его взгляд – в нем светится раскаяние. Миллер явился к нему злой, раздраженный, доведенный до ручки, теперь же он робкий и виноватый, как маленький мальчик. Он выплеснул свою ярость. Миллер обнимает его, и Уоллас не противится. Сдерживает ту часть себя, что пытается отшатнуться, пригибает ее к земле, давит, пока она не становится безвольной и податливой. Миллер целует его в губы и снова просит прощения, ему так стыдно за свое поведение, за то, что он причинил Уолласу боль. Он целует его снова и снова, и Уоллас позволяет, отвечает на поцелуи, закрывает глаза. Запускает пальцы Миллеру в волосы, приглаживает их, целует его в переносицу, в щеки. Миллер все продолжает шепотом извиняться, целует Уолласа в шею, в плечи, в ключицы и, целуя, принимается стаскивать с него одежду. И вот они уже на полу, раздеваются, не в силах оторваться друг от друга.

На этот раз, когда Миллер входит в него, Уоллас глубоко вдыхает, чтобы побороть боль и дискомфорт. Натягивает на лицо маску удовольствия. Вздыхает, когда Миллер прикасается к нему, стонет, когда тот погружается все глубже, а затем выскальзывает наружу, извивается, когда Миллер снова его целует. Но под этим удовольствием кипит колоссальная ярость.

Неужели вот что такое его жизнь – всего лишь вместилище чужой боли? Сосуд для сливания человеческих трагедий? Уоллас вонзает ногти Миллеру в спину, впивается изо всех сил, ведет пальцами вниз, к бедрам, оставляя длинные глубокие царапины. Миллер резко вскрикивает от боли и заглядывает Уолласу в глаза. Интересно, что он в них видит? Что смотрит на него из черного бушующего моря его ярости? Что за неведомые темные скалы открываются ему? Миллер наклоняется поцеловать его, и Уоллас кусает его за губу и изо всех сил вжимает колени ему в бока.

Это подстегивает Миллера, он принимается грубо в него вколачиваться, а Уоллас лишь отчаяннее впивается в него зубами, вонзается ногтями, словно из последних сил карабкается вверх по отвесной скале, словно от этого зависит вся его жизнь.

– Пошел ты, – срывается с распухших губ Миллера. – Пошел ты, Уоллас.

– Пошел ты, Миллер, – выплевывает Уоллас в ответ и, резко подавшись вперед, вонзает зубы Миллеру в плечо, загорелое и все еще теплое от дневного солнца. Вгрызается в него, как дикарь. Миллер отшвыривает его, Уоллас бьется головой об пол, и вот они уже дерутся, пинаются, перекатываются по полу и колотят друг друга о любую подвернувшуюся поверхность.

Он заваливает Миллера спиной на стойку, но тот своей длинной белой ногой отпихивает его к дивану. Кровь грохочет в висках, жарко пульсирует в носу, Уоллас изо всех сил пинает Миллера в бедро, на котором тут же начинает наливаться синяк. Миллер бросается на него, перехватывает его руки и прижимает Уолласа к грязному полу. Над головой крутит лопастями вентилятор. Миллер, весь мокрый, тяжело дышит, навалившись на него. Очень жарко. Капелька пота срывается с кончика его носа и падает Уолласу на грудь. За ней еще одна. Вскоре там образуется маленькая соленая лужица, крошечное море разливается по темной пустыне его кожи. Миллер пытается отдышаться. Уоллас плюет ему в лицо, тот отшатывается, и Уолласу удается высвободить руку. Он бьет Миллера кулаком в грудь. И еще раз. Снова и снова. Бьет кулаком в одно и то же место, а Миллер не сопротивляется. Просто впитывает его удары. Уоллас лупит его, пока не начинают неметь пальцы, пока рука не становится вялой, тяжелой и горячей, не способной больше причинить боль, движущейся лишь по инерции. Миллер обнимает его и притягивает к себе. И больше они не дерутся. Все, хватит.

* * *

Вот теперь они лежат в кровати Уолласа. Уоллас – на животе. Миллер – на боку, разглядывая уродливые синяки на груди и спине. Вентилятор гонит в комнату сырой воздух с улицы. Они не спят, но лежат молча, словно окаменелые.

Уоллас все еще не чувствует руку. Пальцы отекли и распухли. Слишком сильная отдача. Слишком активное взаимодействие с чужим телом. Рука онемела и раздулась, а еще периодически ее пронзает какая-то странная боль. Только бы кость не была сломана. Когда Уоллас шевелит пальцами, кажется, будто под кожей ездит лезвие. Но шевелить он ими может, уже хорошо. Значит, есть надежда.

Миллер теперь совсем рядом. Уоллас чувствует, что он наблюдает за ним. Сам он смотрит на то место, где под подушкой лежит его согнутая в локте рука.

– Уоллас, – окликает Миллер.

– Что?

– Поговорим о том, что случилось?

– Мне бы не хотелось, – отвечает Уоллас. – Я бы лучше просто повалялся.

– Хочешь, чтобы я ушел?

– Нет… – начинает Уоллас, но осекается. – Я не хочу, чтобы ты уходил.

На самом деле он не хочет, чтобы Миллер ушел, и не хочет, чтобы тот остался, внутри поселилось какое-то холодное тупое равнодушие, однако привычка всем всегда угождать побеждает. В глубине души ему хочется нравиться людям. Миллер расслабляется, тело его обмякает. Оба они до сих пор голые и липкие от пота и грязи.

– Извини за то, что сделал больно, – говорит Миллер. – Прости, я вел себя мерзко и грубо.

Слова стучат об Уолласа, как мелкие капельки дождя, бьющие в оконное стекло. Каждое ударяется о него с глухим тихим звуком. Что они значат, эти слова? Каково их значение? За что Миллер извиняется? Разве они уже не отколошматили друг друга? Разве не рассчитались при помощи своих тел? Уоллас откашливается, смеется, снова откашливается.

– Не беспокойся, – говорит он. – Все в порядке.

– Мне так не кажется, – возражает Миллер. – По-моему, я в конец облажался. Чувствую себя просто отвратно.

– Правда? – спрашивает Уоллас.

– Уоллас.

– По-моему, тебя гложет чувство вины за то, что ты набросился на меня. Но я тоже тебя поколотил. Так что не за что тут извиняться.

– Уоллас, не в том дело. Тоже мне утешение. Ну да, ты мне отплатил, и что? Я-то все равно не должен был делать тебе больно. Я не должен был так поступать.

– Ну да, не должен был. Но именно так ты и поступил.

Миллер тяжко вздыхает, и воздух, сорвавшись с его губ, касается щеки Уолласа.

– Именно так ты и поступил, – продолжает он. – Но я пытаюсь сказать, что мне все равно. Мне неважно, что ты сделал. Это не имеет значения. Вообще.

– Конечно же, имеет, – горячо возражает Миллер. – Что это ты такое говоришь?

Уоллас осторожно переворачивается на спину и кладет на грудь подушку. Миллер подкатывается ближе, кровать под ними смущенно скрипит. На потолке лежат тени – свет проникает через окно и льется из ванной, яркой полосой надвое разрезая коридор, ведущий в спальню Уолласа. Уоллас смотрит в то место, где сходятся стены, и свет постепенно бледнеет, выцветает, пока не становится того же цвета, что и краска, которой покрыт потолок. Он проводит языком по задней поверхности зубов. Язык саднит и ноет. Ворочается во рту мясистой массой. Мир по-прежнему кажется расплывчатым по краям.

– Когда я перешел в среднюю школу, отец съехал от нас, – начинает рассказывать Уоллас. – Поселился чуть дальше по улице, в доме, который построил отец моего брата. До этого в здании располагалась картинная галерея или что-то вроде. Сначала жилой дом, потом галерея, и снова жилой дом. В общем, отец переехал туда. И запретил мне его навещать. Сказал, что не хочет нас больше видеть. Я спросил почему. А он сказал – это неважно. Просто вот так. Он не хочет нас больше видеть. Не хочет видеть меня. Никогда.

Уоллас кружит возле этого давнего горького воспоминания, слышит доносящийся из прошлого голос отца, его хриплый смех. В тот день он стоял, положив руку Уолласу на плечо, качал головой и улыбался. Уоллас к тому моменту уже почти сравнялся с отцом в росте, пальцы у него были узловатые и костлявые. «Не хочу тебя здесь видеть», – так он сказал. Тем все и кончилось. Уолласа не удостоили объяснениями, не рассказали, отчего их семья распалась и почему он должен теперь жить только с матерью и братом. И тогда он понял, что некоторые события происходят без всякого повода, что как бы он себя ни чувствовал, мир все равно не ответит, почему все произошло именно так.

Глаза снова щиплет. Он нажимает большим пальцем на переносицу. На ресницах вскипают теплые соленые слезы, но вниз по щекам пока не катятся. Уолласу грустно, голову словно набили стекловатой, и она колет где-то под скулами.

– Теперь он умер, а я так и не знаю, почему он не хотел, чтобы я был рядом. С того дня мы почти не виделись. До его дома было пять минут пешком, но он просто исчез из моей жизни, испарился. Пропал. Почему, я не знаю. И никогда не узнаю. Но, видишь ли, он был прав, это не имеет значения. Я ничего не мог сделать, чтобы заставить его передумать. Никто ничего не мог сделать. Неважно, почему он так поступил, важен лишь сам поступок. И все же мир не рухнул, продолжил двигаться дальше. Как и всегда. Миру нет никакого дела ни до тебя, ни до меня, ни до всего этого. Он идет себе вперед, да и все.