Он смотрел в бесконечно милое лицо, в карие, чуть прищуренные глаза, на лоб под простеньким белым платочком, какие обычно носят колхозницы в поле, на чуть подрагивавшие губы, на округлый подбородок с еле заметной коричневой родинкой. Вся она, до голубоватой жилки на шее, была так близка, что, казалось, нет сил и на шаг отойти от нее…
Он стоял, держа ее руки в своих. Видел: ей почти по-матерински жаль его.
И пришла та последняя минута. Порывисто обнял Лену. Что-то глухо стукнуло, словно сорвалось сердце. Нет, это просто упали в траву туфли из ее разжавшихся пальцев. Шепнула сквозь набежавшие слезы: «Провожу…» Но он твердо сказал: «Не надо!», бережно убрал ее руки, побежал сквозь хлесткие прутья тальника к лагерю. На бегу обернулся: Лена глядела ему вслед. Сбившаяся белая косынка лежала на ее плече.
Когда он в госпитале ждал Лену, пришло письмо от командира полка подполковника Бересова.
«И что ты застрял? — писал он. — Должность за тобой, приезжай».
«Помнят, ждут!» — обрадовался Гурьев. Но все же твердо сказал себе: «Дождусь Лены, а уж потом буду добиваться выписки».
Однажды утром, идя в парк, остановился, как обычно, возле канцелярии госпиталя, чтобы прочесть уже наклеенный на дверях листок со свежей сводкой. Последние недели на фронте не происходило ничего особенного. Начал просматривать сводку и на этот раз без особого любопытства. Но вдруг прочел:
«Наши войска прорвали оборону противника под Яссами, взяли Яссы и продвигаются вперед. Румыния вышла из войны…»
Беспокойно забилось сердце. Сейчас же к врачам! Пусть сегодня же выписывают! А Лена, Лена? Но полк пошел вперед, как его потом разыщешь? Да, но Лена… Приедет сюда, вот по этой аллее от станции пройдет к канцелярии, справится о нем. Инвалид-писарь долго будет рыться в списках, потом объявит: «Старший лейтенант Гурьев Н. И. направлен в часть». Лена грустно сожмет губы, повернется и уйдет…
Радость сплеталась в душе с грустью и тревогой. Не отстать бы от друзей-однополчан! Но разве можно уехать, не дождавшись Лены? Когда она приедет? Может, завтра, а может, через неделю? Да удержится ли госпиталь к тому времени на старом месте? Все двинется вперед. Приедет Лена, а здесь — пусто…
С того утра Гурьев совсем потерял покой. Наступление разворачивалось. Начальство поторапливалось разгрузить госпиталь. Выписывали без особых задержек, и многие постарались воспользоваться этим. Гурьев не мог решить: ждать Лену до последнего дня, пока госпиталь еще на месте, или не ждать?
Но вот стало известно, что уже получен приказ о передислоцировании госпиталя вперед. Оставалось одно из двух: получить направление в команду выздоравливающих, в резерв, или выписаться. Надежд на встречу с Леной оставалось мало. В резерв идти не хотелось: ведь полк с каждым днем уходит дальше. И Гурьев настоял, чтобы его выписали прямо в часть.
Перед отъездом он написал Лене два письма. Одно оставил в канцелярии, попросив передать жене, если она зайдет справиться о нем, второе отправил ее матери: когда Лена сообщит ей свой новый адрес, та перешлет письмо.
И теперь попутный грузовик мчит его. Мыслями он уже впереди, с однополчанами, а на сердце грустновато. Когда придется свидеться с Леной? Да и удастся ли?
Машину резко качнуло на повороте. Впереди сверкнуло: река. Где-то уже за ней, за рубежом родной земли, идет полк.
Полуторка выбежала на пригорок, и впереди заблестел Прут, лениво текущий меж высоких глинистых берегов.
У въезда на мост зеленела фуражка пограничника.
— Стоит уже! — порадовался Гурьев.
На этой стороне скопилась очередь грузовиков: сапер, дежуривший на переправе, пропускал их по одному, с интервалами. На одной из машин заливисто играли на баяне и чей-то задорный голос бойко выводил:
По-над Прутом дождь иде,
В Бухаресте склизко.
Ой, тикайте, постолы,
Бо чоботы близко!..
«Постолы»? Это ведь вояки короля Михая, — догадался Гурьев. — Наши-то в сапогах — в «чоботах». А песня уже устарела: румынам теперь от нас «тикать» не надо».
На другой машине кто-то подхватывал под баян:
В Бухаресте есть оркестр,
Много шуму, треску.
Доберемся в Бухарест —
Всыпем Антонеску…
— Давай! — крикнул регулировщик-сапер и махнул флажком.
Под колесами дробно простучали доски настила. Полуторка, качнувшись, выбралась на противоположный берег и, тяжело урча мотором, медленно поползла в гору. Гурьев обернулся: у дальнего конца моста стоял пограничник и глядел им вслед.
«До свидания, Родина!» — встрепенулось сердце. А полуторка, набирая скорость, уже мчалась, оставляя за собой длинный шлейф пыли. Навстречу бежали такие же поля, как и позади, за рекой. Неужели это чужая, еще вчера вражеская, земля?
Тогда, в марте, он не успел толком и глянуть на Румынию: через час после того как батальон с ходу форсировал Прут и вступил на румынскую землю, Гурьева уже везли обратно с забинтованной ногой. Досадовал: выбыл из строя, едва перешагнув границу. И все же на сердце было радостно: дошел до заветного рубежа!
Почти пять месяцев миновало с той поры…
Километр за километром отлетали назад. Опытным глазом фронтовика Гурьев примечал: бои прошли здесь только что. По обочинам — разбитые немецкие повозки, обгорелые грузовики, из придорожной кукурузы торчат ноги убитых лошадей.
Вот полуторка замедлила ход и пробирается, прижимаясь к правому краю дороги. Навстречу, подымая густую пыль, бредет длинная колонна пленных под охраной нескольких истомившихся от жары бойцов. Пленным идти легче, чем конвоирам: немцы полураздеты, многие только в трусах, мундиры и штаны перекинуты за спину. Колонна остановилась у придорожного колодца, и серо-зеленая галдящая толпа мигом облепила его. Мелькают руки с котелками и фляжками, потные, возбужденные лица. Конвойные с трудом наводят порядок. Какой-то унтер в пропотевшем мундире с оборванными пуговицами вырвался из толпы, отбежал в сторону с котелком и, обхватив его обеими руками, жадно пьет, расплескивая воду на раскаленную пыль.
«Не тот ты теперь», — усмешка тронула губы Гурьева. В прошлом году, в июле, во время боев под Орлом, привели к нему вот такого же унтера. С гонором держался…
«Интересно, как о том, что вот сейчас вижу, со временем на уроках говорить будут?» — пришла в голову привычная мысль. Гурьев нередко ловил себя на желании волнующее впечатление об увиденном на войне закрепить в памяти лаконичной, весомой фразой. И посмеивался в таких случаях над собой: «Ты, брат, любишь все на высокий штиль переводить!»
Долго навстречу автомашине тянулись колонны пленных, и ехать приходилось медленно. Один из попутчиков Гурьева — сержант, ездивший с каким-то поручением в тылы и теперь догоняющий свою дивизию, — объяснил:
— За Яссами «котел», как полагается… Шестьдесят тысяч живьем взято.
Наконец последняя колонна пленных пропылила мимо. Шофер прибавил газ. Шоссе рванулось навстречу. Словоохотливый сержант, придерживая рукой пилотку, чтобы не сдуло, пригнувшись к уху Гурьева, прокричал:
— Здесь мы в обороне стояли. Отсюда и пошли…
Среди выгоревшей от солнца травы виднелись брошенные землянки, траншеи, ходы сообщения. То тут, то там чернела вывороченная земля: казалось, поле вспахано великаньим плугом. Зияли огромные воронки, почти вплотную одна к одной. На дне их поблескивали аккуратные круглые лужи.
— Здорово вас немцы бомбили! — прокричал Гурьев сержанту.
Впереди замелькало красное и белое — черепичные крыши и стены домов. Подскакивая колесами на рельсах, полуторка миновала железнодорожный переезд. Неподалеку, возле линии, огромным замершим железным стадом стояли сотни тракторов советских марок.
— Украли, антонески! — кивнул сержант. — Ну да теперь — отдай мое обратно!
Машина въехала на окраину небольшого городка. Чуть ли не на каждом доме красовалась огромная вывеска, и попервоначалу могло показаться, что город населен одними лавочниками. У многих магазинчиков были разбиты окна, наглухо закрыты двери. Фашисты, удирая, все же, видно, успели распотрошить эти «торговые точки». Но коммерция уже оживала: какой-то негоциант, обросший, похожий на погорельца, в шлепанцах на босу ногу и в серой манишке, втаскивал в свой магазин уцелевший товар — фетровые шляпы, зажав их в охапку.
Полуторка остановилась у рынка. Дальше ехать с ней Гурьеву было не по пути, и он, закурив на прощание с водителем и сержантом, отправился искать попутную машину.
Возле рынка стояло несколько запыленных, доверху нагруженных автомашин. Шоферов в кабинах не было. Один из солдат, сопровождавших грузовики, объяснил: привал, пошли купить фруктов или подзакусить в какой-либо из обступивших площадь бодег — харчевен. Гурьев невольно остановился у окна одной из них. За стеклом, в обрамлении пустых винных бутылок, стояли два портрета. На одном был изображен румынский король Михай — юнец с напыщенным лицом, на другом — Черчилль. Гурьев заглянул в бодегу. За дощатым столом вокруг крохотной пустой бутылочки сидели три черноусых господина в затрепанных пиджаках и о чем-то оживленно толковали. Тучный хозяин заведения в засаленном фартуке и с пятнистым полотенцем через плечо, стоя за прилавком и лениво отмахиваясь от мух, от скуки прислушивался к разговору. Завидев советского офицера, он сразу преобразился, заулыбался, затараторил что-то любезное, засеменил навстречу. Не желая попасть в число клиентов этого неаппетитного заведения, Гурьев поспешно ретировался. Уже на улице рассмеялся: «Эк юлит! Вот он, живой капитализм!»
«Живой капитализм» давал знать себя на каждом шагу. Не успел Гурьев отойти от бодеги, как на него налетел какой-то поджарый человек в костюме, сшитом из отличного материала, но донельзя изношенном, и бойко зачастил на ломаном русском языке:
— Здравствуйте, товарищ! Что товарищ хочет купить? Что товарищ имеет продать?