— А документы у нее есть?
— Показала один, дуже крепкий: номер на руке выжжен.
— Номер? — сощурился Федьков. — Бывает, своим агентам фашисты руки-ноги калечат для вида, а не то что номера ставят. Проверить ее надо!
— Проверять, ясно дило, треба. Но только поверь старому: дивчина правду кажет. Ты знаешь, что с нею было?
— Ежели не врет, выходит — в самом деле геройская… — протянул Федьков, выслушав краткий рассказ Опанасенко о Наташе. — А я-то думал…
— То и беда, что не думал! Через то и дивчину обидел. Ще старший лейтенант тебе скажет! — пообещал Опанасенко.
— Да я что? Я как положено…
— Положено в каждой людине разбираться, товарищ Хведьков!
На крыльце показался Матей.
— Офичер, давай! — показал он на дверь и, видимо торопясь, пошел со двора.
— «Давай» — уже знает! — удивился Опанасенко. — Иди, Хведьков.
— Сходи ты, Трофим Сидорович, — Федьков не хотел сейчас, когда в доме Наташа, попадаться старшему лейтенанту на глаза.
— Ну що ж…
Через минуту Опанасенко вернулся:
— Запрягать приказано.
— А эта… девушка с ребенком?
— Чого-сь с нею старший лейтенант разговор веде… Пойду до коней. А ты колеса смажь.
Орудуя разысканным в сарае квачем, Федьков думал о Наташе: «Вот ведь, оказывается, какая! А с виду — слабая вроде, тоненькая… — И всплывала соломинка надежды, за которую хотелось ухватиться: — А вдруг Клавдия так же вот, как и Наташа, не виновата, не такая, как про нее написала сестра? Сестре соседи рассказывали. А мало ли что люди набрехать могут. Бывает…» Но отбрасывал соломинку надежды: знал он, какова Клавдия, и недаром друзья отговаривали его.
А мысли Трофима Сидоровича, разбиравшего в эту минуту сбрую, все были заняты Наташей:
«Дивчино, дивчино… Почему ты не моя дочка́? А может, и Яринку нашли уже какие-нибудь наши солдаты?»
Тем временем Гурьев, только что переговоривший с Наташей, стоял и наблюдал, как она на лавке у окна быстрыми, уже умелыми руками перепеленывает завозившегося было мальчишку. А он, светловолосый, таращит черные глазенки на незнакомого, странно одетого дядю, у которого на груди что-то блестит, на свет утра, розовеющего за окошком, на весь широкий мир, в котором все так любопытно…
Гурьев и Лена еще не успели обзавестись детьми — поженились они почти перед самой войной. Но как они хотели ребенка! Не раз думалось об этом Гурьеву в часы ночных привалов и в ту счастливую минуту, когда он читал-перечитывал долгожданное письмо жены.
И вот сейчас, глядя, как Наташа в сбившейся на затылок простенькой косынке, в сером халате с подвернутыми рукавами орудует над крохотным человеком, он невольно искал и находил в ней многое, напоминавшее Лену: такое же деловитое, сосредоточенное и вместе с тем при любом настроении — нежное и женственное лицо, такие же тонкие и быстрые пальцы, такие же узкие, но красиво развернутые прямые плечи… Такой была Лена в девятнадцать лет, когда они впервые встретились. А сейчас Лене двадцать восемь. Вот даже голос у Наташи, пожалуй, такой, как у Лены. Да нет, не похоже… «Эге, — поймал он себя, — да, никак, тебе Лена в каждой встретившейся мерещится? Смотри, как бы не обознался…» Но эта шутливая мысль не могла заглушить грусти. Годы идут, давно он вдали от любимой. И грезится она всюду, стоит только в спокойную минуту закрыть глаза…
Да, война идет. Все длиннее пройденные дороги позади. Рушатся города. Гибнут люди. Рядом, вплотную смерть проходила и будет проходить еще не раз… Но всегда и везде, пока ты жив, неуязвим и нетлен в тебе образ любимой, и во многом, что вокруг тебя, невольно видишь ты этот образ. Сейчас — в этой девушке… Уж не потому ли ты так участлив к ней?
Словно устыдившись этой мысли, отвел взгляд от Наташи.
Дождавшись, пока она прибрала ребенка, сказал:
— Сегодня же отправитесь в город. На чем ехать — Матей Сырбу с отцом устроят. В городе комендант поможет вам добраться до родных мест, а ребенка сдать в детдом.
— В детский дом? Ой, я еще не знаю, смогу ли с Ванюшкой расстаться… Может, отвезу его к моей маме. Пусть у нас растет.
«Наверное, Лена решила бы так же», — улыбнулся своей мысли Гурьев.
— Ах, Ванюшка, Ванюшка! Если бы ты понимал, — приговаривала Наташа, покрепче укручивая парнишку в одеяльце, а тот помалкивал, только все таращил глаза. — Не верится даже, что на родину вернусь… Спасибо вам, товарищ командир!
— Не за что. Да! — вспомнил Гурьев. — Не обижайтесь, пожалуйста, на нашего молодого солдата. Он не разобрался.
— Я не сержусь. Он по-своему прав был… Мало ли какие люди встречаются?
Взяла ребенка:
— Ну, до свиданья…
— Вернее — прощайте! Мы сейчас дальше едем. — Пожал протянутую ему руку. — Желаю вам побыстрее увидать Родину!
— А вам… — Наташа энергично, почти по-мужски встряхнула его руку. — Всем поскорее домой вернуться. С победой. Невредимыми!
Проводив Наташу, Гурьев подошел к окну, широко распахнул его. Розовые краски зари совсем побледнели, сквозь них все сильнее и сильнее проглядывала голубизна. Порадовался: «Хороший день начинается…» И все не мог успокоиться: «Наташа, Наташа! Пройти через такое не каждая сможет. А Лена смогла бы? Конечно…»
«Удивительно! — улыбнулся он своей мысли. — Все хорошее обязательно примеряешь к любимому человеку: подходит ли? И хочешь, чтобы непременно подошло… Ну, ехать пора».
Вышел на крыльцо. Оба его спутника уже ожидали возле запряженной повозки. Федьков вертел в руках полюбившуюся ему палку с набалдашником.
— Брось эту ерунду — и поехали! — приказал Гурьев, усаживаясь на повозку.
— Шишка уж очень великолепная! — вздохнул Федьков. — Взять бы на память. — Он, любуясь, охватил набалдашник пальцами, нечаянно повернул, и тот вдруг отделился от трости.
— Вот так штука! Чудно́! — Федьков потянул набалдашник: он оказался рукояткой кинжала, спрятанного в трости. — Может, и тот богослов с таким сюрпризом шел? Вот и приветь такого бедного студента… Страна чудес! — Федьков сунул кинжал обратно в трость. — Попробуй разберись, кто с чем ходит.
Повозка катила по сонной, еще безлюдной улице. Из-за белых мазаных оград подымались тонкие сизые струйки дыма: хозяйки на таганках готовили завтрак. Заслышав постукивание колес, выглядывал из-за ограды любопытный крестьянин и снимал высокую остроконечную шапку из черной овчины. Федьков весело помахивал всем и восхищался:
— Чудно́! Как родню провожают. А что мы им?
— Як що? — удивился Опанасенко. — Да воны через нас вже краешек новой жизни побачили.
— А знаете? — признался Федьков. — Я про румын раньше одно понимал: бить их надо! Оккупанты ведь. Одессу мою захапали. А потом, как в Румынию мы вошли, и увидел я, что каждый встречный шляпу скидает, да всё «пожалуйста» да «пожалуйста», решил я тогда: наверное, все тут — как эти жукари в городах — коммерсанты, спекулянты, торговцы.
— Этой публики тут действительно богато… — припомнил Трофим Сидорович: — Один ось як ко мне прилепился, все выпрашивал: «Що хотите купить? Що маете продать?» Поверишь, два километра за возом тянувся, як пес. Вожжой ему погрозився, тильки тогда отстал.
— Да, публика… — протянул Федьков. — Посмотрел я на нее и тошно стало: ну вас к шуту и с королевством вашим, скорее бы нам через вас пройти. Живите, как знаете, только на нас сдуру в другой раз не лезьте, а то опять побьем…
— А сейчас як румын понимаешь? — Трофим Сидорович пытливо посмотрел в глаза Федькову. — Кроме жукарей — еще что бачишь?
— А как же? Трудящийся народ. Вот как Матей этот или батька его — правильный старик. Только смелости у людей тут пока еще маловато. Им говоришь, а они боятся. Ну, да наберутся смелости!
— А что ты им говорил, Федьков? — поинтересовался Гурьев, прислушавшийся к разговору. — Призывал произвести государственные реформы? — Зная решительность Федькова, он немножко беспокоился: не натворил ли тот чего-нибудь?
— Да нет, что вы, товарищ старший лейтенант! Я в местные дела не совался… — О расписке, данной приказчику, Федьков благоразумно умолчал.
— Я думку маю, товарищ старший лейтенант, что здешние до новой жизни еще швыдче обернутся, чем наш брат в свое время, — рассуждал Опанасенко.
Разговаривая, незаметно проехали почти всю длинную улицу села. Из дворов выходили, лениво пожевывая жвачку, коровы и присоединялись к еще реденькому потоку стада, медленно бредущего по улице. Знакомый пастушонок, волоча по пыли длинный бич, шел навстречу едущим. Деловито пробежала вдоль стада лохматая дворняга — помощница пастуха. Где-то во все горло заорал петух, наверное сконфуженный тем, что проспал начало утра, и решивший наверстать упущенное.
Еще издали было видно: возле ворот дома Сырбу стоит Матей. Уходя, он договорился с Гурьевым, что тот заедет попрощаться.
Поравнявшись с воротами, Опанасенко попридержал лошадей. Из калитки вышел Илие, за ним — Дидина и Стефан. Илие настойчиво стал приглашать русских товарищей в дом: завтрак уже готов. Но Гурьев, поблагодарив, отказался.
Огорченный Илие предложил зайти хотя бы молока выпить. Опанасенко и Федьков не захотели: Федьков вообще считал, что «молоко только девчонкам пить прилично», а Трофим Сидорович издавна привык спозаранку сначала поработать, а подзаправиться потом. Гурьев же, минутку поколебавшись, вместе с Матеем пошел в хату. Он тоже когда-то терпеть не мог молока, но Лена, любительница всего молочного, приучила его пить парное натощак. Может быть, и она сейчас потягивает свеженькое, вкусно причмокивая губами? Нет, пожалуй, еще до места не доехала…
Тем временем Федьков спрыгнул с повозки, подошел к Стефану, стоявшему в сторонке, сунул ему разысканную наконец пачку махорки:
— На, кури, нас помни. Желаю счастья!
Стефан печально улыбнулся.
— Брось нос на квинту вешать, Степа! Ты же парень хоть куда. Не горюй! Ну, будь здоров! Привет невесте!
— Спасибо, бабушка! — говорил Дидине уже вышедший из хаты Гурьев, подавая руку ей на прощание. Нерешительно протянула она русскому офицеру руку, и Гурьев с уважением, бережно пожал ее. Вот такие же сухие, узловатые от многолетней и напряженной работы пальцы были и у его матери — крестьянки из далекого сибирского села…