Много позднее, когда я уже знал, что живут они так не от бедности, просто привычки у русских другие, тетя Нина призналась мне, что очень тоскует по родине. «Так и умру, березки русской не увижу…» — сказала она и отвернулась, чтобы я не увидел ее слез. Она тогда не вставала с постели и очень кашляла. Как только становилось легче, тетя Нина подолгу рассказывала мне о России и о всяких других странах… Писать и читать она меня не учила, учил дядя Николай, тетя Нина не разрешала мне сидеть возле нее — боялась, что перейдет болезнь…
Один раз — мне было тогда уже лет тринадцать — тетя Нина послала меня в лавку за сахаром. До лавки я не дошел — откуда-то из-за угла выскочили двое оборванных русских мальчишек и стали отнимать у меня деньги. Я бился до последнего, больше всего на свете боясь, что тетя Нина не поверит мне, решит, что я украл эти деньги.
Когда я с синяком под глазом, шмыгая кровью, предстал перед тетей Инной и начал рассказывать про мальчишек, она не рассердилась, не стала меня ругать. Она долго расспрашивала про моих обидчиков, сказала, что на станции таких нет — здешних она всех знает, — наверное, от поезда отстали. Тетя Нина даже велела мне привести их — накормить ведь надо ребят, — но тут я впервые в жизни не послушал ее, не пошел искать мальчишек, слишком велика была моя обида…
— Эй, Мердан! Ты слушаешь или нет? Чего вздыхаешь, как корова?
— Так, ничего. Рассказывай.
— …Весной спрашивает меня, грибы, мол, у вас тут бывают? Показал я ей на степь за станицей, пожалуйста, хоть мешками собирай… Я, говорит, хотела бы прогуляться, набрать грибов. Не будете ли вы любезны сопровождать меня? Почему же, говорю, если полковник не возражает…
Оглядела она меня с ног до головы, плечами пожала — стоит ли, мол, беспокоиться о таких пустяках…
А в седле она… Ну до того хороша, рассказать тебе не могу! Не в дамском седле, как в России барыни ездят, а в мужском, как казашки…
Степь в тот день ковром под ногами стлалась. Два дня дожди шли, трава блестящая, свежая, вся в цветах. Только, гляжу, Мария вроде и не видит этого, печальная какая-то. «Вы, — говорит, — не удивляйтесь, взгрустнулось мне, родной край вспомнила. У нас в лугах весной тоже цветов полно. Только у нас деревья кругом и трава не такая: густая, высокая…» — «Деревья у вас там пожгли, а поля вытоптали!» Я это вроде даже с сочувствием сказал, однако зря: такие, как Мария, не любят, чтобы их жалели. Вздернула голову: «Россия не Туркестан! Слишком она велика, чтоб сжечь ее или вытоптать!» Не тебе, мол, дикарю, Россию оплакивать!..
Сказала, да, видно, спохватилась — знала уже, что и у меня нрав крутой, не терплю, когда гордость задевают, — оглянулась, огрела коня плеткой. «А ну, джигит, догоняй!»
Только комья земли мокрой в лицо полетели… Пока собирался, она уже за версту ускакала. Отпустил я удила, скачу за ней, а сам думаю: «Дурак ты, дурак! С какой бабой в весенней степи про политику рассуждать вздумал!..»
А она видит, что догоняю, смеется… Их, женщин, ведь не поймешь. Смотрит на меня, хохочет, до того хороша — ну прямо съел бы ее всю, вместе с сапожками!
Обнял я ее, а она так и вьется в руках, словно ей щекотно. Ну я, недолго думая, сорвал ее с седла и — к себе. Обхватила за шею, смеется, тихий такой смех, счастливый… И глаза закрыла…
Якуб замолчал.
Я перевернулся на спину, зашуршав травой.
— Ты, оказывается, еще бодрствуешь? — насмешливо пробормотал Якуб. — Я думал, тебя сморило…
— Нет, слушаю…
— Один раз вызывает меня полковник. Уезжаю, говорит, на два дня, присмотри за домом. Потом уж я узнал, что это Мария его надоумила. Боюсь, мол, офицеры твои как напьются, мимо пройти страшно, глаза, как у голодных волков. Единственный, говорит, порядочный человек — Якуб Салманов. Попроси его, чтоб был поблизости. А тот верит, дурак… Он ей, как ребенок, верил…
Я с вечера расставил часовых вокруг полковничьего дома и — к ней. Ужинать пригласила.
Вошел в гостиную, она — навстречу… Платье на ней черное, переливается все, словно звездное небо. Вырез до самых грудей! А сама вся, как из ртути: то встанет, то сядет, то руку мне протянет, а рука белая-белая!..
Одним словом, ужинал я у нее до утра, а к еде мы так и не притронулись… А утром, как мне уходить, она вдруг и говорит: «Давай, милый, уедем отсюда навсегда, забудем эти проклятые пески…» Можешь себе представить — из-за бабы родину покинуть! Ну ей я так, понятно, не сказал, отшутиться решил: не могу же, говорю, я изменить своему полковнику…
Прикрыла она глаза ресницами, а под глазами-то тени синие. «Не надо, — говорит, — смеяться, милый, я это очень серьезно. Уедем отсюда! Поедем к отцу, будем жить в имении!» — «Ты думаешь, большевики пощадили ваше имение?!» — «Ну не в имение! За границу! В Европу, в Америку, в Австралию — только прочь из этого ада! Из этих раскаленных песков!» Тут я перестал шутить и сказал ей, что эти раскаленные пески политы кровью моих предков. Что эта земля — моя родина!
Она, видно, поняла, что это мое последнее слово. Глаза погасли, лицо сразу поблекло, постарело даже… «Я, — говорит, — в тебе обманулась. Ты — дикарь! Такой же, как твои собратья, скитающиеся в песках со своими вшивыми овцами! Ну и торчи здесь! Вчера большевики отца твоего убили, завтра с тобой разделаются. И пусть. Так тебе и надо, дикарь!» — «Молчи, Мария!» Она как сверкнет глазами! «Здесь я приказываю! Ты только лакей! Слуга полковника!» Окинула меня презрительным взглядом, отошла к окну, потом оборачивается: «Родину он захотел! Свободу! Зачем вам свобода, своре головорезов?»
Я — за наган. А она хохочет:«Убить хочешь? Болван! Тебя же расстреляют! Лучше чисти сапоги полковнику, он даст тебе твою свободу!» — и плюнула мне в лицо.
Я выстрелил ей прямо в грудь.
Мне не повезло — во дворе полковник уже слезал с коня, вернулся он раньше времени. На меня навалились, схватили, связали руки… В тюрьму отправлять не стали, в ту же ночь, видно, думали в расход пустить… Они нас теперь крепко искать будут. Все пески обшарят.
Он устало зевнул.
— Слушай, Якуб, а может, пойдешь к нашим?
— Чего я там не видал? От одной смерти к другой бегать.
— Никто тебя не тронет!
— Брось! Забыл, что я байский сын? Давай-ка лучше всхрапнем часок-другой.
Я лежал, слушал его храп и пытался понять, как он мог убить Марию и как может спать, рассказав об этом… И как просто он говорил об убийстве. А может, я его зря виню? Может, и сам не стерпел бы таких оскорблений?
Я плохо понимал этого человека, многое в нем было для меня темно, как темное небо над нами…
Наконец я уснул.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
Меня разбудил конский топот. Я вскочил.
— Якуб!
— Не кричи, — прошипел он, толкая меня на землю, — слышу.
Мы ползком пробрались к зарослям.
Всадники проехали совсем близко. Впереди всех на вороном коне гарцевал человек в высокой папахе с винтовкой за плечом. Гордо и самоуверенно покачивался он в седле, крепко натягивая поводья, красавец жеребец норовисто выгибал лоснящуюся шею.
— Этот… впереди, Осман-бай, — сказал Якуб, следя за всадниками неприязненным взглядом.
— Тот самый?
— Тот самый. Рядом, в фуражках, солдаты полковника. А сзади нукеры плетутся… Рыщут, проклятые! Наверняка по нашу душу!
Я внимательно оглядел людей, ехавших позади бая, может, Сапар среди них… Нет, вроде не видно… Да и не разберешь: на всех халаты, черные шапки, за плечами винтовки. Головы опущены, ни один по сторонам не посмотрит. То ли из-за пыли разглядеть не надеются, то ли отстать боятся… А может, просто умаялись? По коням видно было, что хозяева их всю ночь провели в седле — трусят рысцой, понуро опустив морды, жмутся друг к другу.
— Да-а… — озабоченно протянул Якуб. — Не иначе всю ночь по степи шныряли. Нельзя нам здесь оставаться!..
— Значит, надо уходить.
— Куда?
— К нашим, — спокойно ответил я.
Он мрачно взглянул на меня.
— Стронемся с места, тотчас схватят! У них на всех дорогах дозоры выставлены.
— Степью поедем…
— Все равно. Днем нельзя — опасно.
Я понимал: он не только сам не пойдет к красным, но и меня постарается не пустить.
Мы молча провожали глазами всадников, думая каждый о своем. Наконец пыль на дороге улеглась. Только теперь, избавившись от близкой опасности, мы почувствовали, как нестерпимо палит солнце.
— Воды бы, — с тоской протянул Якуб. Поднял кувшин, перевернул, убедился, что пуст, и разочарованно щелкнул по нему ногтем. — А Осман-бай хорош, собака! Сам, небось, вызывался ловить! Я эту старую лису знаю. Только и мечтает, как бы выслужиться. Сапоги готов лизать полковнику. Забыл, гад, сколько я ему добра сделал. В прошлом году скулил, скулил: «Помогите! Бандиты угнали баранов!» Специальный отряд я посылал баранов этих отбивать, чтоб они все передохли! Вернул ему отару… Недавно, совсем на днях, опять явился. Люди его, видите ли, слушаться перестали! В отряд не идут. Нужно, говорил, для острастки двух-трех прихлопнуть, а свалить на большевиков. Они, мол, всех вас перебьют, если в мой отряд не пойдете. Только, говорил, надо, чтоб этим солдаты занялись, своим такое нельзя поручить, скандал может выйти.
— И ты пошел на это? — я вдруг задохнулся от догадки.
Якуб равнодушно пожал плечами и спокойно, не спеша ответил:
— Видишь ли, бай, конечно, слишком грубо все это делает. Что с него взять, мужик, степняк. Но вообще он прав, людей надо держать в страхе. Не припугнешь, на шею сядут!
— И вы убили этих людей? — повторил я тупо.
— Положим, убили. Ну и что? В наше время лишь очень недалекие люди могут удивляться подобным вещам. Только не подумай, что я хочу оправдаться. Я просто рассуждаю вслух, пытаюсь понять чему учит нас жизнь… Ты думаешь, ваши так не поступают?
Я смотрел на Якуба, и мне казалось, что только сейчас, здесь, я впервые увидел его. Какое страшное, нечеловеческое лицо! Да, этот способен на все…
И все-таки я не мог молчать.