— Узнаешь?
Я думал, он будет кричать или снова примется доказывать, что все правильно, что иначе быть и не может, но Якуб молчал. Потом, не глядя на меня, произнес:
— Дурак.
— Хорони!
— Это что же, приказ? — Якуб не двигался с места.
— Приказ! Ты приказал убить. Я приказываю — хоронить.
— А если я не послушаю?
— Тогда… — я выхватил из кармана нож.
— Ах так? — Якуб напрягся, готовясь к прыжку, лицо его перекосилось от бешенства. Он быстро овладел собой.
— Нож еще может нам пригодиться… Не время сейчас им махать!
— Самое время!
Он отвернулся. Потом вытер со лба пот и сказал устало:
— Слушай, Мердан, давай не ссориться… Хочется тебе похоронить — похороним… Только зря это, влипнуть можем из-за твоей причуды.
Я убрал нож, сбросил халат и молча взял лопату. Мы рыли по очереди.
— Держи, — сказал Якуб, услужливо протягивая мне мой халат, когда возле высохшего арыка появились две свежие могилы. — И пойдем поближе к кладбищу, там хоть тень есть.
Мы улеглись в тени старого карагача. Здесь было чуть-чуть легче, но все равно пекло нестерпимо. Наконец с запада потянуло свежестью. Якуб приподнялся, подставляя лицо легкому ветерку.
— У, проклятый, где ж ты раньше-то был? — Он огляделся, с сомнением покрутил головой. — Не нравится мне эта история… Как бы нас с тобой из-за мальчонки опять веревкой не спутали…
Я не ответил, губы пересохли, говорить было трудно.
— Ну, что молчишь? Мертвяков испугался? Подумаешь, невидаль! Накроют нас здесь, тоже рядышком лежать будем.
— Ну нет! Тебе они и носа не разобьют — палачи у них в цене.
Якуб поморщился.
— Охота тебе лаяться. Да еще в такую жару… — он говорил примирительно, почти просил. Ему очень хотелось, чтоб я забыл, какая между нами пропасть, раз уж связаны мы одной веревочкой. — Никакой я не палач. Я солдат. На плечах — погоны, в руках — винтовка. И дали мне ее не мух отгонять. Я солдат. И ты солдат. И ты убивал, и я убивал. Только ты — белых, я — красных. Спросят, за что, оба дадим один ответ — за родину, за свободу, за справедливость! Кто из нас прав, одному богу известно! А для людей прав тот, кто законы пишет. Взял власть — твоя правда! Ты еще не успел понять, что к чему, а тебя уже нарекли справедливейшим из справедливых, и любое твое слово сразу преисполняется высшей мудростью. Ляпнешь что-нибудь сдуру, а слова твои так растолкуют, что, когда они к тебе вернутся, ты только диву дашься, как же умно сказал. Ты отупеешь, мозги твои зарастут жиром, но ты всерьез будешь верить, что только тебе дано изрекать истину! И когда подхалимы начнут приписывать тебе то, чего ты никогда и не говорил, ты будешь утешаться мыслью, что именно так бы и сказал!.. Вот твоя хваленая справедливость! Ясно!
Закончил он свою речь спокойно, даже насмешливо, словно ему жалко было тратить слова на человека, который и возразить-то путем не может…
— Знаешь, Якуб, как бы складно ты ни говорил, я все равно знаю, ты врешь. На свете есть справедливость! Не твоя, а настоящая справедливость. За нее и погибли эти двое.
— Неохота мне с тобой спорить… Язык во рту, как суконный, башка трещит. Но я все-таки хочу, чтобы ты знал: эти двое погибли по собственной глупости! — Он сел, прислонясь спиной к дереву, облизнул пересохшие губы. — Они оба на железной дороге служили: русский — мастером, туркмен — помощником у него… Третьего дня получаем приказ занять станцию, там эшелон красных стоял — взять в плен. Погрузились на бронепоезд и — вперед! Приказ — это на войне закон, а раз закон, значит справедливый. Война! Даже если ты не захочешь убивать, тебя заставят. Иначе — пуля в затылок. Ну так вот. Верстах в десяти от станции бронепоезд вдруг останавливается. Выскочили на насыпь, смотрим. Вот эти двое, — Якуб указал в сторону могил, — колдуют чего-то на полотне. А путь разобран, саженей на двадцать шпалы повынуты. Вроде чинят… «Кто разобрал?» — «Красные!» Наган ко лбу — одно твердят: красные! Туркмен этот аллахом клянется, можешь себе представить? Начали ремонтировать. Эти тоже, как звери работали, я им, сукиным детям, чуть было не поверил. Провозились около часа. Ну, а красных уже, конечно, поминай как звали!.. Стали выяснять. Русский оказался большевиком, а помощник его — просто дурак, красивыми словами приманили. Красные, говорит, хорошую жизнь нам дадут. Вот идиот! Да если тебе обещания нужны, я тебя осыплю ими!..
— Будто вы не осыпаете. Только не больно вам верят.
— Ладно, верьте красным, если их слова вам больше по вкусу, — Якуб усмехнулся. — У них своя справедливость, у нас — своя. Эти двое пошли против нас. И погибли. Кстати, мы тогда предложили туркмену поджечь кладбище, вот это самое, обещали отпустить, если сделает…
— А свалили б на красных?
— Разумеется. Согласен, это не очень красиво, но во имя высшей справедливости… — Якуб засмеялся сухим, отрывистым смехом. — К тому же большевикам, и правда, ничего не стоит сжечь кладбище, ведь только и твердят, что бога нет. А люди поверили бы. Это стадо в любую сторону можно гнать, была бы палка в руках. И представьте себе, уперся, болван, и ни в какую: «Убивайте, а кладбище поджигать не стану!»
Я напряженно слушал Якуба. Ничего, кроме раздражения, не было в его словах. Ни сожаления, ни сочувствия.
— Пыжился, бесстрашие хотел изобразить. А умирать ему не хотелось — мальчонка оставался, тот самый, что прибегал. Эх, не напортил бы он нам. Я ему, дурак, говорю: «Русские тебя обманули. Пойми, не по пути нам с русскими! Зря сына осиротишь!» Думал он, думал, а потом говорит: «Лучше такие русские, как Гриша, чем такой туркмен, как ты!» На том наш разговор и кончился. Сына просил привести — проститься, я не велел. И зря, он скорей всего передумал бы, если б мальчонку увидел…
— Да… Твоя справедливость та же, что у царя.
— А что? — Якуб оживился, будто я напомнил ему что-то очень важное, чего он никак не мог вспомнить. — Когда власть была у царя, его и не называли иначе, как справедливым. Справедливейший был властелин.
— Чего ж его тогда свергли?
— Властью своей не пользовался. Царя доброта сгубила.
— Доброта? Здорово! Гноил людей в тюрьмах, расстреливал из пулеметов! По-твоему, это доброта?
— А ты видел, как он расстреливал? С чужого голоса поешь. — Якуб насмешливо улыбнулся. — Сказка дяди Николая!
— Не сказки! Царь его самого на пять лет в тюрьму запер! На чужбину выслал!
— Напрасно. Я бы на его месте не стал валандаться. Что толку ссылать? Только заразу большевистскую по всей России распространили. Шум подняли по всей земле.
— И хорошо. И молодцы, что подняли!
Якуб с ненавистью взглянул на меня. И выдавил пересохшими губами:
— Смерти им, подлецам, мало!
— Это тебе. Тебе смерти мало! — Я вскочил, не помня себя от ярости. — Сколько людей задушил ты своей кровавой лапой! Ослепнешь от сиротских слез! Палач!
«Я убью его! Вместе нам не жить на земле! Но почему он так спокоен? Не верит, что я решусь?» Я схватил халат, сунул руку в карман.
— Не ищи, — Якуб рассмеялся, — у меня твоему ножу спокойней.
Пот выступил у меня на лбу. Я в ярости отшвырнул халат.
— Украл?
— Можно и так выразиться. — Он смотрел на меня с наглой ухмылкой, подкидывая на ладони нож, нестерпимо блестевший на солнце. — Нож у меня, значит, и сила у меня, и жить мы сейчас будем по моей справедливости. Захочу, прирежу тебя. Между прочим, будь нож в твоих руках, ты меня, возможно, уже прикончил бы!..
— Ничего… Ты не уйдешь от расплаты. Ответишь за невинную кровь! За все ответишь!
— Я тебя не буду убивать, — продолжал Якуб, словно бы и не слыша моих выкриков. — В конце концов ведь только благодаря тебе я спасся от смерти… Добро за добро — закон мужественных. Не так ли?
— Отдай нож!
— Я не самоубийца.
— Ты трус!
— Не думаю. — Якуб облизнул губы, причмокнул, с тоской огляделся по сторонам. — Где же все-таки взять годы? Так ведь и сдохнуть можно…
Я скрипел зубами от бессильной ярости. «Ничего, ничего, — думал я, — тебе, Якуб, все равно деваться некуда. В степи сразу поймают, в деревне Осман-бай со своими людьми… А мне на руку, что Осман-бай остановился в этой деревне, скорее Сапара разыщу. Как стемнеет, двинусь. Сделаю вид, что за водой… Разыщу Сапара и приведу сюда — вот он, убийца твоего брата!»
Ширли появился, едва начало смеркаться. Под мышкой у него торчал чурек, в руках — кувшин с водой. Я сразу припал к воде. Только напившись, я заметил, что мальчик запыхался.
— Ты что? За тобой гнались?
Ширли покачал головой.
— Нет. Меня никто не видел. Просто… Осман-бай в деревню приехал! С нукерами. Они человека какого-то привезли… Расстреливать будут! Посреди деревни.
— Откуда ты знаешь?
— Все говорят, — мальчик умоляюще взглянул на меня. — Дядя, неужели застрелят?
— Могут, Ширли… Они свое дело знают. Ладно, пойдем в деревню. Будь что будет…
Деревня раскинулась в низине, на краю песков, укрытая густыми садами. Сады сливались один с другим, и сейчас, в сумерках, казалось, что над домами а кибитками нависла тяжелая, темная туча.
По улицам разъезжали всадники. Возле одного из самых больших дворов на поросшем верблюжьей колючкой пустыре толпился народ.
Крестьяне сходились на пустырь медленно, не спеша. Из кибиток, расставленных в узких проулках, струился вверх остро пахнущий кизячный дымок. Проехали на ишаках два старика, мальчонка провал верблюдицу… Где-то прокричал осел, отрывисто гавкнула собака… С байского двора потянуло жареным мясом. Я втянул в себя обольстительный запах и проглотил слюну.
— Ты где теперь живешь, Ширли?
— У дяди. Вон его кибитка, рядом с нашей.
Мальчик указал на несколько ветхих черных кибиток, притулившихся с краю деревни, почти у самого кладбища.
— Тебе бы сейчас дома побыть, Ширли…
Мальчик молча поднял на меня глаза.
— Я приду. Обязательно приду! И кувшин принесу, не бойся! Иди, Ширли!
Я проводил мальчика, надвинул шапку на самые глаза и пошел туда, где собирался народ.