Наталья Галкина. Пишите письма. — страница 13 из 39

емени поросят держали в сараях. Когда собирались порося зарезать, вся детвора стояла вокруг сколоченной из неструганых досок плахи, куда мужики должны были взгромоздить обреченную тварь; животное с перерезанной веной гадило, ножом соскабливали из-под хвостика последний навоз, кровь яремная лилась по самодельному жестяному желобу в лоханку. Мы обмирали, вскрикивали, зрители доисторического жертвенного спектакля для первобытных едоков. Гуси орали, петух кукарекал, куры квохтали почем зря, собаки лаяли, подвывали, натуральный греческий хор поминальный по свиному козлу отпущения. Кур и гусей было полно. Последние романтики держали голубятни, чувствуя явное превосходство над птичницами и скотоводами. Теперь мне кажется: вся наша страна — сараи за фасадами, с тех пор, с послевоенных лет. Мальчишки постарше (а мы были самые малявки, детсадовские) где-то нашли склад оружия без бойков и курков, пробирались на склад, воевали на пустырях с настоящими автоматами, та-та-та-та-та, хенде хох! Но особой нашей любовью были арапки-кочегарки. Центрального отопления, в отличие от домов в центре (но и в центре в придачу к батареям в квартирах еще стояли работающие печи-голландки, камины, буржуйки), у нас на окраине не имелось, — отдельные котельные. Во дворах то там, то сям возвышались конусообразные шварцвальды, кучи угля. Мы кувыркались с этих гор, катались на заду, осыпь вместо салазок, женщины-истопницы нас ругали за то, что мы раскатывали, рассыпали уголь, орали на нас, ведьмы чумазые, аж эхо по дворам шло. Но эти крикливые арапки всегда пускали нас в кочегарки погреться, особенно зимою, а еще пускали жильцов помыться в свои душевые (ванны в домах считались величайшей роскошью, редкостью, районные бани за пожарной командой переполнены, да к тому же платные), каждая квартира мылась в свой день и час по расписанию. За здоровье истопниц, если они еще живы! За упокой души, если их уже нет!


Мы, вполне навеселе, чокнулись.


— У нас в Мухинском, — сказала я, — все лучшие люди работали в кочегарке. Иногородние, в частности, кто с первого раза не поступил.


— Вообще-то я влюблена, — сказала я. — А он женат.


Как всегда после рюмочки, стали мы петь, пели дуэтом, на два голоса, скульптуры, неподвижные, глухие, немые, гипсовым антихором стояли вокруг.


Приди, милый,


стукни в стену,


а я выду,


тебя встрену.


Маленький, еле различимый прямоугольник фотографии, обведенный металлической рамкою, маячил в простенке между окнами за разномасштабными статистами статуй, притягивая меня. Я прошла между неравновеликими спортсменками, пионерами, вождями, поэтами; то была фотография очередного белого арапа с альпенштоком.


— Между прочим, это фото из архива Веры Игнатьевны Мухиной, хозяйка мастерской очень им дорожит.


— Скульптура Мухиной?


— Нет, это работа ее любимого ученика, очень известного альпиниста. Там на обороте наклейка.


“Е. Абалаков. „Альпинист“”, — прочла я.


— Фантастика!


— Ты о нем слышала?


— Я не знала, что он был любимый ученик Мухиной. Надо же. Художественный вуз. Почти родственник. Почти однокурсник.


— Подруге рассказывали о нем две приятельницы Мухиной, старушки, они его прекрасно помнили. Он ведь погиб молодым.


— Утонул в ванне…


— Почему именно утонул? Погиб в ванной комнате чужой коммуналки вместе с сослуживцем, тоже альпинистом. По легенде, отравились газом из-за неисправной колонки. Жильцы обнаружили утром два трупа.


— А жильцы почему тем же газом не отравились? Нешто у них ванная была загерметизирована?


— Странная история, согласна. Говорят, они были в подпитии.


— Двое погибших или вся коммуналка? Как ты себе все это представляешь? Пришли в чужую квартиру помыться, мылись до утра, пока не померли? Какой это был год? Где это было?


— 1948-й, Москва. Насчет того, чтобы у кого-то мыться, я не удивляюсь, я тебе только что рассказывала, как мы всем домом мылись в душевой у истопниц. Но вот вдвоем влезть в ванну… может, они были педики?


— Если вдвоем влезли в ванну, тут и газ не нужен. Нужно невзначай рюхнуть в воду включенный электроприбор, — например, рефлектор, настольную лампу, электробритву, фен, что угодно. И — привет, два хладных трупа. До утра вся квартира совещается, что делать, и ломает колонку.


— Кто-то подруге в Москве намекал, что их ядом отравили, а потом инсценировали отравление газом. Страшная история про происки НКВД. В частях которого, кстати, во время войны состояли на Кавказе оба погибших. А сам Абалаков обучил альпинизму все отряды особого назначения Кавказа.


— Нелепая инсценировка, правда?


— Думаю, на правдоподобие ее никто не проверял и не оценивал.


— Как в дурном сне, — сболтнула было я, осеклась, вспомнив свой сон про коммуналку, двух умирающих за стеной, шаги на лестнице.


В окно — мастерская находилась на первом этаже — со двора стучали.


— Открывайте, цыпочки, не то сам войду!


— Войдите, если не дьявол! — произнесла Ольга, сбрасывая дверную цепочку, откидывая крючок.


— Это она? — спросил вошедший, указуя на меня.


— Нет, это моя подружка, — отвечала Москвина, пояснив мне: — Я ждала натурщицу, но она не пришла.


— А чем эта наша кралечка не натурщица? — осведомился вошедший, разматывая шарф и нагло глядя на меня. — Хоть одетую, хоть обнаженную пиши, можно и лепить, можно художественное фото. Кудри рыжие, коленки круглые, мушка на плече.


У меня вправду была родинка на плече, под свитером и жилеткою, я залилась румянцем, схватила шубейку, которую, пользуясь моим замешательством, вошедший нахал у меня отобрал. Не знаю почему, я не могла отбрить, отшить его, как обычно легко отшивала не в меру дерзких напористых ухажеров.


— Что пьете? — он потирал озябшие руки. — Нн-у-у, ликер, фу, леденцы на спирту. Переходим на коньяк, ставлю, достань еще рюмашку, полухозяюшка.


Я ненавидела его с первого взгляда, что мне совершенно было несвойственно и пугало меня.


— Коньяк не пью.


— Пьешь, пьешь, не ломайся.


— Ольга, скажи ему.


— Она коньяк не пьет. И вообще — что ты к ней пристал? И в частности — что это ты расселся? Натурщица обманула, мне надо реферат писать, хозяйка должна прийти с форматором, иди, куда шел.


— Ну, ладно, ладно, ухожу, дай хоть рюмку хлопнуть для сугреву.


Я почувствовала, что пьяна, голова пошла кругом, меня качнуло, Ольгин визитер подхватил меня под локоток. Я вырвалась, отстранилась.


— Ты не в настроении?


— Что ты ко мне привязался? Ты кто?


— Я торговец кошками, — отвечал он, дерзко, с ухмылкою глядя на меня, приблизив ко мне лицо свое.


— Какими кошками?


— Ты и вправду не знаешь? Не помнишь какими?


— Нет.


— Ну, ты и врунья.


К великому удивлению Ольги, я влепила ему пощечину.


Он расхохотался.


А я расплакалась и, шапку в охапку, руку в рукав, убежала в метель.


И в каждом дворе, через который я бежала, кошки перебегали мне дорогу.


На троллейбусной остановке стояла пожилая сестра художника, улыбнувшаяся мне.


— Гуляете?


— Нет, еду в Москву, — улыбка ее была радостной, она понизила голос, прошептав, хотя некому было слушать нас в метели, — за письмом брата…


Когда впервые зашла я в ее жилище, меня поразило количество книг в комнатушке и репродукций Шагала на стенах. Для пожилой дамы сей выбор был не характерен, они обычно предпочитали реалистов всех времен и народов.


— Вы так любите Шагала?


— А вы? — спросила она несколько настороженно.


— О, это наша любовь! Все наши студенты его любят!


— Знаете ли вы, кто я такая? — спросила она.


— Ну… вы библиотекарша…


— Милая девушка, не знаю почему, но я вам доверяю. Вы принесли мне письмо от брата.


На конверте, мной принесенном, значилась фамилия отправителя: В. Розов. Драматург?


— Вы сестра драматурга Розова?


— Я сестра Марка Шагала.


Сначала я не поверила ей. По моим представлениям, она должна была умереть в лагере или жить за границей.


Весточки от брата получала она через бывавшего время от времени в Париже драматурга Розова; иногда их доставляли близкие друзья драматурга.


— Вы понимаете, если это откроется, у них будут большие неприятности…


Она искренне полагала, что за переписку с братом (“без права переписки” лиловело штемпелем волнистым в сознании людей ее возраста) ее станут преследовать, “почтальонов” повыгоняют с работы. “Их могут вызвать в Большой дом”. Само по себе это было, по ее понятиям, ужасно, вроде вызова в ад.


Она стояла в хлопьях снега, бедно одетая, со старенькой хозяйственной сумкой, счастливая, уезжала на один день в Москву за письмом любимого брата. Троллейбус подходил, мы попрощались.


Едва дошла я до следующей подворотни, как из нее выскочил, влекомый приседающей, мчащейся в бесконечность лохматой черной псиною, полупомешанный ученый-пенсионер в обмотанных разноцветными нитками и изолентою очках.


Говорил он безостановочно, едва только появлялся на горизонте потенциальный собеседник.


— Я тебя люблю, безумец! — кричал он Косоурову в коммунальном коридоре. — Я сам сумасшедший! Ведь ты астроном? Я как раз пишу статью о своем последнем открытии. Приходи завтра, я тебе ее прочту. Видишь ли, все планеты — бывшие солнца, они остыли, только внутри, в центре пламень остался. И Луна была солнцем. Земное эхо солнечных бурь — центр Земли. Солнце, которым мы были, еще светит нам из недр Этны и прочих летков домны нашей.


— Он свихнулся в шарашке, — сказал Косоуров Студенникову.


Через два дня свихнувшийся вернул ему реплику (которой физически слышать не мог) вскричав при встрече: