Наталья Галкина. Пишите письма. — страница 15 из 39


На следующий день, экипированная старушкиными валенками и оренбургским платком, я уже брякала кольцом калитки в заснеженной деревне, оголтелый лай был мне ответом. Мне обрадовались, и тут, хотя подружки поначалу отсутствовали, они уже успели, бросай-курить-вставай-на-лыжи, уйти в неизвестном направлении с не совсем понятной хозяевам целью. Часа через полтора они с визгом восторга обнимали меня. Нашлись лыжи и для меня, мы провели великолепную сельскую неделю все на том же морозище. Вечерне-ночные выходы в зимнюю (на перемычке между сенцами и коридором в сарай-сеновал, коровник, курятник да чуланы) уборную были почти гоголевским приключением, поскольку в сенцах на вбитом в потолок крюке висела туша заколотой свиньи, на которую мы регулярно с воплями ужаса наталкивались в потемках.


Через неделю я предъявила зимние лыжные фотографии. Мама так никогда и не узнала о моей литовской эскападе. Зато брат нашел у меня каталог музея Чюрлениса.


— Откуда взяла?


— Сын соседей деревенских подарил, — ответила я, заливаясь румянцем.— Он в Литве в художественном институте учится.


— Что это ты так покраснела, рыжая? Уж не роман ли с ним крутила? Может, даже целовалась? Русь, ты вся — поцелуй на морозе?


— Так то Русь, а мы в Белоруссию ездили.


Мы пили какао, он включил радио, пели “Гори, гори, моя звезда”, я вспомнила звезду в окне пустого ночного вагона и опять залилась краскою.


— Пора тебе замуж, — сказал брат, — у тебя комплекс невесты.


Я дала ему подзатыльник, он умчался на службу.


— Как дети себя ведете, — сказал отец.


В один из дней резиновой зимы довелось мне доставить письмо Студенникову. Дважды подходила я к его передней, уходила, возвращалась, я не хотела видеть его, я не могла его увидеть, я не знала, что мне делать. Мне пришлось подняться к его двери, на которой не было почтового ящика, позвонить. Он тотчас открыл мне.


— Для чего было столько раз ходить взад-вперед по двору? — сурово спросил он меня.


— Сколько раз хочу, столько раз и хожу, — отвечала я.


Он был в светлой рубашке, верхняя пуговка расстегнута, как всегда, взгляд мой увяз в легкой тени между его ключиц.


Тут настала моя очередь спрашивать, я спросила, был ли он на конференции в Вильнюсе или в Каунасе.


— Откуда информация? — спросил он, улыбаясь; перед появлением улыбки вздрагивали брови и углы рта.


— От Наумова.


— Под Вильнюсом в доме отдыха проводили. Очень интересно, только холод собачий, мороз крепчал.


— Я в курсе, потому что я, в отличие от конференции, побывала и в Вильнюсе, и в Каунасе. Да здравствует Чюрленис.


С этими словами, чтобы не разреветься, я быстренько вымелась на лестницу, хотя уходить не хотелось. Он вышел на площадку, молча смотрел мне вслед.


В конце марша я почувствовала, что голос мой больше не дрожит, и спросила его, почему он так быстро открыл мне дверь.


— Я дожидался, когда ты письмо принесешь, смотрел в окно, посматривал, поглядывал, увидел тебя.


— Откуда вы знали, — мы привычно говорили то на “ты”, то на “вы”, — что я письмо должна принести?


— А я его сам написал, — сказал он, дверь захлопнул, цепочкой звякнул.


Мне надо было вернуться.


Но я ушла.


И стала зима сворачивать манатки.


Сдуло тучи, поменялся свет, небо взлетело.


В Москве открылась на ВДНХ международная промышленная выставка, всех желающих отпускали на нее с занятий, даже бумагу в студенческое общежитие на Соколе давали, только дорогу оплати — и отправляйся. Со стайкой студентов примчалась в Москву и я. Москва встретила нас подтаивающим снегом, сияющими небесами. На ВДНХ снегу было еще больше, чем в городе, то там, то тут пересекали путь ручьи.


Голодные и счастливые, завалились мы в ресторанчик второго этажа одного из павильонов.


ВДНХ с позолоченными статуями, разномастными стилями республик показалась мне воплощенной (а потому страшноватой, фальшивой, сюрреалистичной) мечтой нищего восточного мальчишки, которому свезло на джинна из бутылки.


В ресторанчике было тепло, тихо, мы мазали горчицей хлеб, мясо казалось вкуснейшим в мире, мы пили дешевое красное сухое вино. Обернувшись на взгляд, увидев за одним из соседних столиков смотрящего на меня Студенникова, я расплескала свой бокал на скатерть.


Мне налили еще, я пошла к его столику с бокалом в руках.


Вслед мне заахали.


— Лукина-то, недотрога наша, наконец кого-то подцепила. И ничего себе мужик, вполне голливудский, прямо Грегори Пек.


— Он Пек или Пег?


— Тот не знаю, этот не пегий, скорее, вороной.


Мы болтали, смеялись, вышли на сияющий солнцем проседающий снег. Он был в осеннем пальто, как мой брат, в очень красивых перчатках, шарф в черно-рыже-зеленую мохеровую клетку, меховая каскетка. “Небось жена приодела. Или сам выбирал?”


— Ты похорошела, почтовая голубка, за последние три месяца.


— Ты хочешь сказать: если твоя мегера будет чистить мне рыло почаще, я стану писаная красавица и выскочу за принца Уэльского?


— Она не мегера, — сказал он. — А ты и так как маков цвет.


Мы были в чужом городе, никто не подкарауливал нас тут, ни один дом не держал магнитом. Я думала: мы сейчас уйдем вместе, навсегда, в другую жизнь, все переменится.


Но он сказал:


— Я через три часа уезжаю.


— Куда?


— В Питер.


— Врешь.


Он достал бумажник, показал мне билет.


— Я никогда не вру.


— Я думала, мы погуляем.


— Мне еще надо за портфелем заехать, командировку отметить. В другой раз погуляем. Прощаемся.


— Ты, должно быть, вредный.


— Ох, боюсь, что не я! И так встретились, как по заказу. Тебе не угодишь.


Он смеялся.


Пришлось и мне улыбнуться.


Мои сокурсники тихонечко заулюлюкали, заподвывали, когда я к ним вернулась.


— Как ты похорошела, Лукина, поболтав со своим Грегори из Голливуда! Лови его на улице почаще, бегай за ним регулярно, катайся к нему в столицу, станешь первой красоткой Питера!


— Он сам из Ленинграда.


— Тогда о чем речь? Счастье под боком! Хорошей неустанно! Выскочишь за Нородома Сианука!


— За подпольного миллиардера!


— Или миллионера, ладно уж.


— Нет ли у тебя богатого папика на примете?


— Есть, — отвечала я, старательно уводя весь выводок подальше от Студенникова.


— Он кто?


— Папик? Он Мумификатор. Оплот Мавзолея.


Общий восторг.


— Какой кайф, Лукина! Сам жрец, все холуи жрецы. Холуев-то много?


— Целый институт номерной.


Радио так и надрывалось на Выставке достижений народного хозяйства, только поспевай за романсом от столба к столбу, от одного серебряного матюгальника к другому. Ноги мои промокли, сапоги протекли, солнце село. Я готова была бежать на вокзал, чтобы попасть в один поезд со Студенниковым, но групповой наш отъезд назначен был на завтра, я медлила, сумерки сгущались, загорались фонари, его поезд ушел.


В Москве мне и снилось, что я в Москве. Сновидение-столица манипулировала часами виртуальных суток, наступала ночь сразу после дня, время шло по-свойски. Львенок пика Сталина, снежный барс, встретился мне в невечернем переулке, сказал мимоходом: “Ты на Новодевичье-то зайди ко мне, не забудь”. Провал, лакуна, и вот мы со Студенниковым уже на Новодевичьем.


— Разве оно не в Ленинграде?


— Ну конечно же, в Москве!


Белая, белее сахара Каррары скульптура на могиле — альпинист, взявший тайм-аут. Как всякое реалистическое изваяние, стремился он ожить и пошевелиться. И увенчалось, он переместил ледоруб. Мы бежали с кладбища — уж не к поезду ли? или от оживающей, точно в комедии дель арте, статуи? Мы выбежали за ограду, солнце встало, безлюдье. Деревья, пруды подо льдом, мы бежали по снегу в приступе беспричинного неуместного веселья, какое иногда охватывало нас наяву.


Назавтра, находившись по златоглавой, на общежитейской койке уснула я в сумерки, мы продолжали бежать с ним по снежному лугу, смеясь, вставай, пора, опоздаешь, я неслась по перрону, только вскочила в вагон, как поезд тронулся. Все мои попутчики, давно расположившиеся на полукупейных местах своих, посмеивались: ну, ты даешь, Лукина. Небось бегала за героем своего романа, Грегори, как его там.


Навстречу подъезжавшему к Ленинграду поезду нашему уже мчался, лязгая-брякая, по Московскому проспекту трамвай Весны.


Мы подъезжали, железная дорога шла параллельно меридианной трассе, где-то там в утренней мгле маячили дом с мастерской любимого моего, мой дом, Парк Победы, я пыталась увидеть хотя бы цепочку фонарей, но глаза мои натыкались на темные избы, заборы, сугробы полей, ветви садов, бесконечно долгий подъезд, а потом вдруг сразу — Московский вокзал.


Я выходила из вагона. Кто-то сказал мне в затылок:


— В то же время весной незадолго до гибели приехал из Москвы в Ленинград Евгений Абалаков.


Я обернулась: сзади плелась полусонная старушенция с хозяйственными сумками, с недоумением на меня посмотревшая, тащились два заспанных мужчины, брели три бабы с узлами.


Представить не могу, почему в количестве корреспонденции всегда царило подобие прибоя: волны множества писем, пауза, провал, снова волна посланий, морские приливы и отливы.


Волна заказной корреспонденции с уведомлениями о вручении вынуждала меня общаться с адресатами лично, собирать их подписи.


Получив два автографа Наумова, я пожаловалась, что меня преследует образ погибшего альпиниста, являющийся мне в сновидениях регулярно.


— Значит, надо пойти в церковь, за упокой его души записочку подать.


— Вы шутите?


— Этим не шутят.