Наталья Галкина. Пишите письма. — страница 16 из 39


— Хорошо, пойду. Пойду прямо сегодня. Считайте, уже пошла. Счастливо! Пишите письма!


— Что у тебя за поговорка? — сварливо спросил Наумов. — Пишите письма. Тушите свет.


— Пойте с нами, — ответствовала я, удаляясь, — шейте сами.


Я не знала, где найти действующую церковь, и, хоть совет Наумова казался мне странным, я ему верила, записку подала, но не скоро.


Большой конверт пришел одному из наумовских соседей, пожилому мрачному, заросшему щетиной человеку в вечной наполеоновской газетной треуголке. Я думала прежде — он профессиональный жилконторский маляр. Зайдя в его берлогу, я поняла: он занят перманентным ремонтом собственных апартаментов.


— Сейчас помою руки, распишусь. Ждите.


Весь его скарб: шкаф, стол, два стула, железная кровать, сундук — задвинут был в угол. Лампочку на шнуре прикрывал крылатый кулек с титром “Правда”.


Комната была оклеена газетами, мне надоело ждать, я стала, двигаясь по периметру, читать газеты, обнаружила статьи и фотографии довоенных времен, военных, послевоенных Я стояла перед своеобразным архивом, который можно было читать, забравшись на стремянку или сев на корточки. Я читала о проблемах посевной, о финской войне, о съезде писателей, о врагах народа, о достижениях советского спорта. Похоже, оклеивая стены, хозяин архива создавал тематические подборки: плинтус науки, притолока Хрущева, угол космонавтики; неподалеку, сантиметрах в сорока, ждали меня газетные портреты Абалакова. Под одним из них прочла я: “Евгений Абалаков на побежденной вершине”. Газетный текст на пожелтевшей бумаге (в уголке пометка: 1934): “Сидя в своей палатке, Горбунов задумчиво рассматривает мертвенно-белые, отмороженные и окровавленные пальцы своих ног. Мы тщетно допытываемся у него подробностей героической победы.


— Когда-нибудь, — говорит он, — пусть хоть немного уляжется весь этот сумбур впечатлений…


Но Абалаков!.. Абалаков — это герой восхождения… Храбрость и спокойствие… Ему мы обязаны успехом и жизнью!


В соседней комнате неподвижно лежал А. Гетье. Он все еще не мог принимать пищи и с трудом выдавливал из себя только отдельные слова:


— Абалаков… феномен… железный человек… машина…


Так описывал встречу восходителей в ледниковом лагере участник экспедиции, журналист и кинорежиссер Михаил Ромм”.


— Зачитались?


— Как у вас интересно!


Он расписался на почтовом квитке. Я медлила.


— Если хотите, читайте еще. Вы мне не мешаете. Я буду подоконник циклевать. Не продолжить ремонт, пока не отциклюю.


— Давно вы его циклюете? — спросила я для поддержания разговора.


— Завтра год.


В стене с окном нашлась для меня заметка с двумя фотографиями Студенникова: на одной из них, слегка улыбаясь, приделывал он крышку к макету некоего напоминающего кассовый аппарат прибора, на другой — дальний план — запускал в безымянном поле бескрылого летуна.


— Я приду к вам с бритвой, — сказала я. — Мне нужна вот эта заметочка с портретом моего знакомого, я ее уворую.


Он кивал, польщенный.


— Зачем же с бритвой? У меня еще такая есть. У меня все с дубликатами. Даже и не с одним. Я для вас такую подыщу. А еще лучше — сами искать приходите. Если не найдем, бритва тоже без надобности. Мой обойный клей особый. Я, барышня, придумал клей, при воздействии на который горелкой с определенного состава продуктами горения при сравнительно слабом нагреве можно пять слоев газетных один от другого без повреждения газетного текста отделить. А второй мой клей испаряется на свету. Тут есть и с ним квадратные метры; я их в полной тьме наклеивал. Предварительно по содержанию подобрав. Я уже разослал описания своих изобретений в палату мер и весов и в Академию наук. Жду патента и признания. Когда обо мне напишут в газетах, я наклею свои фотографии между окнами. Вот тут и тут.


Некоторые газеты наклеивал он не целиком, подбирая статьи, срезая заголовки. “Пожалуй, если произвольно вырезать их в размере листа для пишущей машинки или книжной страницы, они сошли бы за письма”, — подумала я.


— Вам, случайно, не газету в большом конверте, что я принесла, прислали?


— Конечно, газету. Вы не проходите мимо, справа от двери все о нашем районе.


— “Когда архитектор В. Д. Кирхоглани, — прочла я вслух, — работал над проектом Парка Победы, он искал образ героический, смотрел, в частности, офорты Рембрандта. Но в то время для воплощения его идей не нашлось посадочного материала. Валериан Дмитриевич писал в дневнике: „Вместо героических дубов, увы, сажают лирические березы“”.


“Как бы мне, лирической березе, — думала я, поднимаясь по лестнице с уныло-голубыми стенами, — к тебе, героическому дубу, перебраться? Китайская, право слово, песня”.


Выше этажом жил слесарь-сборщик с номерного завода, переписывавшийся со всем белым светом. Наумов называл его “письменник”.


— Он пишет Фиделю Кастро, Мао, де Голлю, в ООН, королеве английской, французским докерам. Он пишет в газеты, в журналы, в ЮНЕСКО, во Всемирный комитет защиты мира. И так далее, список бесконечен, ибо растет.


Тут Наумов задумался.


— Как только его не посадили? Вот уж воистину блаженны блаженные.


Письменнику доставила я пять писем: одно из “Огонька”, два от частных лиц (Брянск, Барнаул), два из научных обществ (Шотландия, Болгария). Глаза его горели, когда брал он, счастливый, письма свои.


— А из Японии? Из Японии не было?


— Пишут! — отвечала я.


— Может, он так марки собирает? — предположил один из писателей, сосед Наумова Петик.


— Нет, — отвечал неприязненно второй писатель. — У него один раз при мне филателист из шестой квартиры пробовал марку попросить. Не дал, жадюга. Нечего, говорит, цельность конверта нарушать. Я, говорит, их храню с картотекой. Письмо, говорит, факт духовной жизни. А коллекционеров, говорит, не уважаю, они стяжатели. Очень филателиста обидел, тот напился и все повторял: “Философ, сволочь”.


— Да откуда вы знаете, что он повторял?


— Так он со мной напился.


За зиму и весну я полюбила голубей, потенциальных вестников-ангелов, потомков почтовых, я никогда не замечала прежде, сколько их, беспородных сизарей, белых с кофейными перьями воспоминаний о былых голубятнях, гули-гули-гули, голуби мира. Кто стучит клювом в окно мое? Почтальон голубиный? Синица? Чья-то душа? Чья?


— Я видела НЛО! — сказала мне старушка из углового дома Б-ной улицы.— И не единожды. Они появляются после десяти вечера, ближе к одиннадцати. Если влезть на табуретку, поставленную на стол, их видно над крышей в правом углу окна. Мне никто не верит. Приходите вечером, я хоть вам покажу.


Хоть мне?


Я пообещала прийти в десять тридцать, притащилась, как обещала, ругая себя за податливость и душевную слабость на чем свет стоит.


— Вчера была летающая тарелка, а сегодня ветер, стало быть, космический корабль тоже появится. И на безоблачность уповаю: должны вы оба НЛО увидеть.


Придвинув к окну качающийся древний стол, взгромоздили мы на стол шаткую табуретку, и хозяйка решила показать мне, взобравшись на эту цирковую пирамиду, куда и как смотреть, да я воспротивилась, новое дело, пусть падает и ломает себе шею (руку, ногу, что угодно) без меня. Я залезла на предложенный мне пьедестал, встала на цыпочки, вытянув шею, глянула в верхний угол окна вдаль, поверх крыш. И чуть не свалилась, потому что неопознанные летающие находились на месте.


То, что старушка почитала за НЛО — по слепоте, наивности и любви к фантазмам, — было молодым постноволунным месяцем, тонким мусульманским серпиком, завалившимся навзничь и уставившим в небо рожки; а роль марсианского межпланетного корабля играл один из бумажных змеев моего возлюбленного, который зачем-то поднял своего летуна на ветру над вечерней крышей, подсветив его лучом карманного фонаря.


— Видите?


— Вижу! — вскричала я. — Оба в небе!


— Спасибо! Спасибо, моя милая!


Она так меня благодарила, что я смутилась, мне стало стыдно за мое наглое вранье. Она была счастлива, что именно ее выбрала инопланетная цивилизация на роль очевидицы своего несомненного существования, так сказать, для контакта; прямо на глазах расцвела, помолодела, порозовела; умолк голос совести моей, поджала хвост правдивость врожденная, преодолеваемая всякий раз с трудом, — впрочем, в последнее время врала я все чаще.


Мне не терпелось глянуть на крышу дома Студенникова, я хотела застукать его у слухового окна держащим на веревочке рвущийся в полет конструкт, в одной руке сворка, в другой фонарик. Но дома загораживали от меня сию нарисованную воображением моим чудную картину. Наконец сообразила я, что точка, с которой я увижу все, что хочу, находится, скорее всего, в лестничном окне последнего этажа “Излишества”, и помчалась во двор к центральной парадной. Однако войти в парадную мне не удалось: Мумификатору в квартиру волокли одинаковые молодые люди огромный ящик; сам жрец встречал их у двери, давая указания.


“Ай да кофр! А что если там трупы? И он на досуге практикуется, чтобы навык мумификации усовершенствовать или не утерять?”


— А что если там трупы? — предположил за моей спиной невесть откуда взявшийся Костя. — И он их на дому мумифицирует? Заказы, гад лукавый, левые небось за бешеные бабки от южан берет.


Как всегда, в соседстве с врагом своим был Константин пьян и бледен.


Из тени подворотни материализовалась Костина возлюбленная Аида. “В честь оперы”, — поясняла она имя свое при знакомстве. Навеселе называла Аида Мумификатора “Рамфис хренов”.


Когда мы втроем уселись наконец на подоконник последнего этажа центральной лестницы, дематериализовались грузчики сундучные, пропал и украшавший верхотуру ночной ведуты летун.


Мы пили мадеру, ее химия сближала нас.