Наталья Галкина. Пишите письма. — страница 23 из 39


Хохот.


Могильные парочки, надо сказать, была любимая тема экспедиционных шуток; впрочем, чувствовалось нечто нарочитое в остротах и смехе на этот счет.


— Я не представляю, какую после такого вступления песню петь, — сказал гитарист, лениво настраивая гитару. — Может, частушку “Я мою милую”?


Хохот.


И тут за моей спиной вывела губная гармошка знакомую мелодию, а вот и запел лихой наглый голос:


Когда ты умрешь,


когда мы все умрем,


приходи ко мне,


погнием вдвоем!


Освещенный костром, предстал предо мною торговец кошками, подмигивая, крикнул:


— Подпевай, рыжая!


Когда дождь идет,


вода в гроб течет,


а покойничек


все равно поет!


И я подпела, краснея под внимательным взглядом Грача:


Как намокнете


да поприлипнете,


полежите век –


попривыкнете!


— Откуда вы взялись? — спросила я новоявленного члена экспедиции (он подсел, разумеется, ко мне).


— Нанялся сегодня на раскопки. Мы разве на “вы”?


— Мы на “ты”.


— Поездом приехал.


— Зачем?


— За тобой, — сказал он шепотом.


Как все его вранье, это была правда.


— Пойдем прогуляемся.


Он поднял меня, подхватив под локоть, держал мертвой хваткой. Вырываться и протестовать при всех я не хотела.


— Ну, пошли.


Ночь падала быстро, полная мохнатых, точно шмели, степных звезд. Венера звалась тут Инанной, либо Иштар, или еще как-нибудь, например, Нинкхурсаг.


— Отдай мне письмо.


Я тут же догадалась какое, но изобразила недоумение.


— Ты о чем?


— Я о письме из одной из книг покойного дружбана бульдозериста. Для нашего общего знакомого.


— Нет у меня никакого письма.


— Ты, когда врешь, хорошеешь. Ври чаще.


Он обнял меня, я отбивалась, мы свалились в одну из травных малых бакалд (может, то была впадина кургана, сгнивший либо осевший погребальный сруб с очередной парочкой?), я чувствовала его тяжесть, меня трясло от ужаса и омерзения, он поцеловал меня, точно ужалил в губы, — и я потеряла сознание.


Открыв глаза, я увидела стебли, звезды, встревоженного торговца кошками. Он плеснул мне в лицо пригоршню воды, добытую, вероятно, в ближайшем озерце или ручье.


— Ты что? Что с тобой? Ты припадочная? У тебя падучая? Я тебе искусственное дыхание делал, ты задыхалась, тебя трясло.


Вкус его губ, воспоминание о поцелуе; искусственное дыхание? рот в рот? у меня подкатило ко рту, меня вырвало, я расплакалась. Чертыхнувшись, он опять побежал за водой, принес в ладонях, какая холодная, я зажмурила глаза.


— Ну, все, все. Вот чокнутая. Ты, должно быть, девица?


Я разозлилась, пришла в себя.


— Нет, я мужик средних лет. Или ты слово “девица” употребляешь в качестве технического термина?


Мы вышли к костру.


— Странная вы пара, — сказала подружка.


— Где это вы полчаса болтались? — строго спросил Грач.


Полчаса? Мне казалось — прошло часа три.


— Я развивал перед Инной идею, что неплохо бы переместиться в прошлое. Меня бы прибили за мои подвиги, а ее бы задушили, чтобы похоронить вместе со мной. Романтично.


— Кто же ведет такие дурацкие разговоры с молодой девушкой? — спросил высокий археолог, я все время забывала, как его зовут, — Трофим? Тимофей? — он откликался и на то, и на то; может, его фамилия была Трофимов.


— Ты прямо как кыргыз, — сказал узбек.


— Ты прямо как узбек, — сказал киргиз.


— Я ительмен с Кировского завода.


— Кировским заводом, — промолвил археолог Витя, — на нашем курсе пьянку называли.


На следующий вечер я застукала торговца кошками в моей палатке за чтением моих неотправленных писем. В ярости вырвала я из его лап свои драгоценные послания.


— Куда ж ты косоуровское письмецо запрятала, лисица? Но на самом деле мне очень жаль, что ты вошла. Я зачитался. Надо же, роман в письмах. А он тебе когда-нибудь на твои признания и излияния отвечал? Вы мне писали, не отпирайтесь, я прочел. Ах да, он ведь их не прочел, это мне повезло. Нет слов, нет слов. Особо я тащился от трамвайного секса.


В одном письме, начинавшемся с описания зеленой воды Урала, я напомнила Студенникову, как однажды оказались мы с ним в переполненном алом трамвае. Предыдущий трамвай сломался, пассажиры его втиснулись в наш, толчея, моя мечта о том, чтобы меня прижали к груди Студенникова транспортные мученики, сломали лед его упорства (“вам никогда его не соблазнить…”), вот-вот должна была сбыться; но он вцепился в никелированные поручни так, что побелели суставы, оберегая меня от давки, а себя от меня, держа ничтожную дистанцию меж нами. Так проехали мы два перегона (я любила каждый сустав его рук, его рыжий плащ, я разглядывала складки на сгибе рукава, его ресницы, губы, — какое счастье!), а потом он вышел, а я поехала дальше незнамо куда, очарованная вконец, разочарованная напрочь нежеланием любимого моего обнять меня под благовидным предлогом.


— Раньше, — фыркнул торговец кошками, — я никогда не рассматривал транспорт с такой точки зрения. Трамвайная Камасутра, секс в толпе охреневших пассажиров! Тащиловка! Мечта! Рыжая, ты просто находка!


Выхватив из рук его письма мои, читанные им, опоганенные письма, я бросилась из палатки; неспешно двинулся он за мною. Горел, горел наш первобытнообщинный атавистический костерок, светил в тумане, гасли искры на лету. С разгона вывалила я в огонь всю пачку писем, они горели, шевелились, сопротивлялись, пламя вспыхнуло на минуту так ярко, что отсвет любви моей полыхнул по лицам сидящих вокруг кочевого очага.


Я плакала — впервые слезами ненависти и обиды, а не жалости и любви к себе.


Огромный болид чиркнул над нами.


Прерванный моим театральным жестом разговор возобновился, речь шла о Тимуре, о гробнице Тамерлана, Гур-Эмире, которую вскрыли, чтобы достать его кости (или предполагаемые сокровища покойника?), вскрыли в 1941-м — и началась война.


— Для нас началась, для других уже шла.


— Там надпись была интересная: “Тимур — это тень”. Один из наших ученых утверждал: скульптор маханулся, плохо разметил камни, места не хватило, чтобы написать “тень богов”. Все за ним заповторяли. А по-моему, текст в полноте.


— Тимур — это тень прошлого?


— Может, будущего.


Тут вдарил по струнам вечный гитарист наш экспедиционный: “Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья, о любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?” И подхватили все:


И кричит из ямы череп тайну гроба своего:


Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!


— Отдай письмо, рыжулька, — шепнул мне в ухо ненавистный преследователь мой.


— Пепел тебе его отдаст.


Соловьи на кипарисах, и над озером луна,


Камень черный, камень белый, много выпил я вина.


Я была уверена: не все успел прочитать!


Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего:


Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!


— Хочешь сказать, ты прятала его среди своих амурных посланий? — недоверчиво спросил он. — Кто ж мне это подтвердит?


— Дым подтвердит.


Костер встрепенулся.


— Вот же разгулялись костры жечь, — сказал бульдозерист. — Попили чаю, будьте довольны, баста. Тут не тайга. Дрова экономить надо.


— Ничего, надо будет, привезут.


Пылало лицо мое, еще не стало пепелищем кострищево уголье; зато спина чувствовала холод степной. Резко континентальны были наши вечерние посиделки.


Говорили (как много говорили!) на сей раз о каменных бабах.


— Они не все дамочки. Есть и дядечки с головами под мышками, возможно, то были головы бывших врагов, из коих каменный собирался сварганить фляжки согласно плохой скифской привычке пить бормотуху из черепа врага.


— Какие у них еще были плохие привычки?


— Коноплю курили, ею из курильниц окуривались, балдели, баловались наркотой. То-то и воинами слыли отменными, небось под кайфом сражались.


— Не докажете.


Спорили: что же такое каменная баба?


— Это страж!


— Гость.


— Каменный гость!


— Враг врага.


— Это воин каменного войска; ужо оживет!


— Памятник.


— Памятник кому?


— Никому.


— Мертвому врагу.


— На кой ляд ставить памятник мертвому врагу?


— Из степного великодушия или для устрашения оставшихся в живых врагов.


— По-русски “памятник”, а по-польски, между прочим, “забыток”. Поставить памятник — тем самым забвению предать.


— Это архетип.


— Личный бог.


— Нетушки. Каменная баба и есть каменная баба, видит в косном сне самое себя и самодостаточна.


Удивительно, но бульдозерист знал слова “Пьяного дервиша” Гумилева, и я слышала, как пел он на востоке темной степи: “Я бродяга и трущобник, непутевый человек, все, чему я научился, все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного: „Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!“” На западе за палатками пели совсем другое: “Бежит по полю санитарка, звать Тамарка, в больших кирзовых сапогах…” Те же, кто направился справлять нужду в сторону гор, то есть на юг, распевали: “Посажу ль я, посажу ль я лен-конопель, лен-конопель…”


Я заснула моментально, но успели пройти перед внутренним взором моим, возникнув внезапно, три моих любимых литературных героя: Дерсу Узала, Ходжа Насреддин и Хаджи Рахим.


Захоронение, которое копали в те дни, казалось археологам странным. Я не понимала, в чем отличие одного подземного сруба с погребальной комнаткой от другого; впрочем, от меня понимания и не требовалось.


Для начала у деревянного бункера оказались тройные стены и две пристройки; в восточной пристройке лежали кости лошадей (почему-то лошадиные черепа внушали мне страх, напоминали черепа сказочных драконов, и ждала я, когда из какого-нибудь черепа выползет змея, для нас, бугорщиков), западная пустовала, а между двойными рядами бревен валялись собачьи кости и бесконечные множества глиняных черепков.