Наталья Галкина. Пишите письма. — страница 33 из 39


—…и вечный, известный уйме моряков блевала, blue whale Фаститоколон!


— Ну, ты и заливать, — заулыбалась я. — Надо же. А я думала, ты дундук дундуком.


— Дундук — это твой Студенников, кустарь-одиночка, кружок “Умелые руки”.


Шампанское пенилось, бокалы были большие.


— Смотри, рыжая.


Он держал двумя пальцами шарик, похожий на жемчужину. Какую-то прихваченную, должно быть, из путешествий в будущее пилюлю. Всплеск в моем бокале, пузырьки облепили перл, тихо опускающийся на дно, и тут, загипнотизированная зрелищем маленького батискафа, я опять уснула на мгновение единомоментно, провалившись в пустую с белыми сводами комнату с витринами, завернутыми в белые мешки скульптурами, стопками фото в рамках на полу, — видимо, в монтируемый музей. Красавец академик с нерусской фамилией, тут же мною забытой, говорил со мной об Абалакове.


— Вы посмотрите на эти две фотографии, — с этими словами вытащил он нужные рамки из стопки, точно фокусник из колоды карт, — одна предвоенная, другая сорок четвертого.


Два разных человека. Один моложав, почти мальчик, ясноглазый, безмятежный; другой с заострившимися чертами, морщинками, в каждой складке военной формы тьма, даже глядя в объектив, глядит в сторону.


“Он собирался покорить Эверест”, — говорил во сне мой собеседник, а из яви вторил голос — за кадром — торговца кошками: “…тектонические пласты сдвигались, Евразия и Индийский континент сталкивались и сжимались — и вышел Эверест, на который никто не может подняться без помощи шерпов, самая высокая точка планеты…”


Удар, толчок, я вернулась в действительность, точно из припадка, фальшивая жемчужина таяла на дне бокала.


— Где была, рыжая?


— Говорила в недоделанном музее с академиком об альпинисте. Академик сам был альпинистом, они были давно знакомы.


— Что сказал он, привидение минутное?


— Он сказал: Абалаков очень переменился за годы войны.


— Война ведь не курорт. И моя бабушка после блокады переменилась.


— Нет, он как будто переродился… сломался… словно в нем свет погас…


— Где служил?


— В подразделении НКВД, сперва под Москвой… в мотодивизии, что ли? или в десантной группе? Потом инструктором в горах Кавказа, где действовал “Эдельвейс”.


— Н-ну… что ж удивляться? Десантные группы сбрасывали ночью в расположение немецких казарм, они кинжалами вроде финских ножей вырезали спящих солдат и растворялись в тумане; это, я тебе доложу, не всякому очарованному юноше подходит.


— Еще у него брата до войны посадили, потом выпустили.


— Выпустили? Может, он обязательство дал, подписанное кровью, как сатане: мол, за брата отслужу? А дивизия в горах… слыхал я про Таманскую дивизию… Всякое в войсках бывает. Угрохают кого по пьяни, на войну да на горы спишут. Круговая порука, то да се. Кстати, мог пить начать. Легко. Алкоголики меняются быстрехонько. А может, они там трахались, как греко-римские педики, дело армейское, тоже не освежает. Старит, знаешь ли, неуловимо. Особенно если не своей волей… Знал я одного…


— Заткнись, — сказала я. — У тебя одни мерзости на уме.


— Зато ты вечно в пионерской форме, слет на тему “Гигиена брака”. Бабочка с тремя буквами на крыльях. Пей, твое здоровье.


— Надеюсь, ты не стрихнин в моем шампанском растворил?


Он отлил себе из моего бокала, выпил.


— Надейся. Это вроде тоника. Любовный напиток. Боишься?


Последнее волшебное слово всю жизнь действовало на меня безотказно. Я выпила залпом. Шампанское как шампанское.


— На меня уже действует, — сказал он. — Я хочу тебя. Пошли в спальню.


— Разлетелся.


— Полно тебе, принцесса Греза. Витаешь в мечтах о прекрасном принце, как барышня уездная из заплесневелого городишка. Вернись на землю. Синица в руках, журавль в облаках. Идем, глянешь, у меня кровать с балдахином, свечи, музыку заведем. Все равно не удерешь, я двери запер, а зелье-то настоящее, слегка задремлешь, кайф словишь, в полудреме целоваться захочешь, и так моя, и сяк моя.


— Ладно, — сказала я, разведчица из кино, надеясь неведомо на что, — я хочу в душ.


Ванная была просторная, голубой кафель, я заперлась на задвижку, пустила воду, включился ацетилен газовой колонки, сердце колотилось, хоть сознание теряй. Надо мной посмеивались скелеты и заспиртованные артефакты Мумификатора, я чуяла через этаж над головою весь их темный синклит. Я была заперта в ванной, как Абалаков с другом перед смертью, чужая квартира, шум воды; ужас обуял меня. И тут увидела я почти под потолком изыск “Архитектурного излишества”: круглое окно, иллюминатор; а вдруг?


— Не ускользни в мыльный водоворот, не уплыви в слив, ундина! — крикнул из-за двери торговец кошками. — Я уже музыку завел. Что ты там делаешь?


— Мыльные пузыри пускаю, отстань, жди.


Довольный, он удалился.


На цыпочках стоя на батарее, я подтягивалась, отчаянно вцепившись в круглый обвод иллюминатора; видать, зелье действовало на меня некондиционно: мне удалось подтянуться. Хитрый латунный шпингалет, черт, не поворачивается, увы, ура, окно распахнулось, холодный воздух обжег меня. Я вылезла из окошка на странного назначения узкую террасу, римские изыски сталинского дома, узкий козырек с балюстрадой, я бежала вдоль ряда идиотских статуй, рабочие, колхозницы, богини-комсомолки, которые превращались в готовые рюхнуться антики, руки жэковских умельцев подперли их железными подпорками, в реалистические зады в партикулярных одеждах упирались напоминающие хвосты загогулины, каждому идолу по кочерге. Ни лестниц, ни спусков. Я надеялась на какой-нибудь пожарный трап; ничего; одна красотища. Перемахнув через балюстраду, я села на карниз. Высоковато, Инна Лукина, шею свернешь. Я съехала по наклонному карнизу, точно с горки, лечу, меня вмяло в снег, пару минут я соображала: целы ли руки-ноги, жива ли я? Отряхнувшись, выбралась из сугроба на подметенную дорожку, побежала. Сперва меня качало, двор, другой, третий, я выскочила на улицу, перебежала ее, нырнула в знакомую мне вереницу проходных дворов, арка, арка; парадная (единоличная) в квартиру первого этажа, да и окно рядом с ней, хоть в окно входи, была приоткрыта; свет горел, веселились, танцевали, что за танго, я вошла и закрыла за собой дверь.


— Елки зеленые! Русалка! Да она вся в снегу! Девушка, ты откуда без пальто? Да она и без туфель! Ты пьяная, что ли?


— Я вышла из окна, — сказала я и разревелась. — Меня хотел чужой жених поиметь, но обошлось.


— Маша, Катя, ведите ее под горячий душ, потом оденьте потеплее да за стол водочки тяпнуть.


В чалме из полотенца, в спортивных шальварах, в огромном чужом оливковом свитере, кикимора болотная, с граненой дешевой рюмочкой в руках, я была совершенно счастлива.


Днем меня разбудила мама, поздравившая меня с Новым годом и недоуменно спросившая, где мое пальто.


Долго лежала я, вычисляя, как мне добыть мое зимнее пальтишко. Позвонить в дверь, войти и взять? Теперь я побаивалась остаться с торговцем кошками наедине; разве что одолжить у кого-нибудь нож или пистолет? Один из моих родственников работал в милиции и мог бы мне, может быть, посодействовать. Прийти с милиционером в форме? с братом? с подругою? Этот врун и интриган вполне был способен наболтать им обо мне что угодно. Тут меня осенило. Приятель Кости Чечеткина, универсальными отмычками открывавший любую дверь и на деле продемонстрировавший свои способности, — вот кто был мне нужен! В осеннем пальто, в башлыке брата побежала я к Косте.


Тот был нетрезв, сидел в печали. “Такую грустную легенду мне местный фабричный старикан рассказал! Будто бы в подвалах то ли монастыря, то ли епархиального училища, то есть больницы Коняшина, в момент переоборудования приюта для инвалидов Первой мировой войны в больницу имени Пролетарских борцов Слуцких в подвалах замуровали двести убогих. С тех пор в два престольных праздника и в один языческий они стонут там, а подвал зеленым огоньком светится. Я туда ходил. Думаю, правда. Я кости чую. Там костей много. Надо подвал размуровать и их захоронить по-христиански”. — “Их захоронят в конце двадцатого века”. — “Откуда ты знаешь?” — “Знаю. Мне сон был”. — “Снам верю”. — “Их тайно захоронят, ночью, на Новодевичьем”. — “Тайно там уже хоронили, только не на самом кладбище, а за школой, где могила Победоносцева. Вдова его до 1934-го дожила, ее ночью подхоронили в разоренную могилу мужа, отпели шепотом. А ты что пришла? Надо что?”


Окна торговца кошками были темные, Костин приятель открыл мне дверь, ждал меня на лестнице; вошла я все же — на всякий случай — с кухонным ножом, взяла с вешалки свое пальтишко, лисью шапку. Из дальней спальни слышалась тихая музыка, любопытство погнало меня к двери, я оступилась во тьме, толкнула дверь, ввалилась в комнату, где торговец кошками с белокурой девицею, разрисованные фосфоресцирующей зеленой краскою, ползали под балдахином друг по другу. Девица, увидевши мой нож, завизжала, думая, что ревнивая покинутая любовница ее, актуальную пассию, незамедлительно прирежет, а торговец кошками сказал мне как ни в чем не бывало:


— А, это ты? Переверни, пожалуйста, пластинку.


Перевернув пластинку, я поспешно ретировалась. Он хохотал мне вслед.


Дома стало меня трясти, знобило, как в начале гриппа, укутавшись, я уснула, дабы увидеть — я это вспомнила, едва пробудилась — натуральный эпизод из отдаленного будущего.


За школой в новом районе неподалеку от места, где в такси встретила я Новый год, — там жила я волею судеб десять лет спустя — жгли гору противогазов (прощай, гражданская оборона! чао, ГО!), извивались в огне рифленые хоботы, лопались от жара стекла марсианских лупеток. Резиново-жженой вонью подернуло округу хлеще всякой газовой атаки, черным дымом заволокло. Тут же прицепился сон во сне: все в противогазах, люди, куры, боров, домашняя собачка, особый противогаз у слона, мечта авангардиста.