Но я отворачиваюсь, не хочется, чтобы она видела. Стоит женщине дать сесть на голову, и пиши все пропало. Бабы есть бабы: они все зачем-то и кем-то ограниченные. И вдруг я брякаю:
— По-моему, в голове каждой женщины потенциально заложена только одна мысль: постель.
— А это к чему? — спрашивает она спокойно, не показывая удивления.
Я продолжаю лезть на рожон. У меня бывает такое. Не часто, но иногда бывает.
— Они, женщины, в моем понятии — как кошки. Этим все сказано. Система мышления у них приблизительно равна шахматному элементарному ходу, единственному, который знал О. Бендер: е2 на е4. Но стоит даже по той же букве изменить ход, например е3 на е5, как они тотчас начинают метаться, нервничать, не понимать, истерически хвататься за все и за всех — словом, полностью теряют голову.
Ее милое лицо меняет оттенок. Или мне кажется? Она делает паузу и спокойно говорит:
— У тебя, Санечка, не совсем правильное впечатление. Но… во многом я согласна. Это долгий разговор и не в этом месте…
Мне становится жарко на улице.
— Я не совсем так выразился, как хотел. Конечно, нет правил без исключения. Что бы я ни говорил, я всегда делаю на это поправку… Но в основной массе они все такие. С небольшими индивидуальными отклонениями.
Она улыбается. Лоб у меня, что ли, исчерчен мыслями. Впрочем, я добивался ответной реакции, я хотел увидеть ее вышедшей из себя и проявившей себя. Она просто:
— Не нужно делать для меня исключений. Я такая, как все женщины. Не лучше, не хуже.
Я останавливаюсь, закрываю глаза, жду. Открываю — она еще рядом. Улыбается мило и приветливо. Мне не верится. После всей этой чуши, что я нес, она еще не послала меня подальше?! Идиот, какой кретин! Ведь уйдет — не вернется.
— Почему мы стоим? — Она берет меня за руку и ведет, как сына. И я согласен, мне безумно нравится это, я, наверно, истосковался по материнскому началу.
— Вот и пришли, — говорит она.
В здание — через стеклянную преграду, отодвинутую моей рукой. Оказывается, надо раздеваться. Хуже некуда. Скрепя сердце снимаю верхнее облачение… Вот сейчас наверняка — убежит. Помогаю ей. Губы зачем-то, совсем бессознательно, потянулись к ее затылку на переходе в нежную шею. Вовремя опомнился, слава Богу, она ничего не заметила. Сдаю дубленки на вешалку и смотрю на нее. Стою и смотрю, оцепенев. Господи, Господи, что же это я, дурак, плел! И так упорхнет снежный лебедь, уплыв, так хоть мгновенье лишнее дольше видеть и неизмеримо наслаждаться в сей короткий миг. Я уже абсолютно уверен, что она — это та женщина, что приходит, дается нам в жизни раз, один только раз. И больше уж не дается никогда. Второго раза не будет. Во всей нашей целой жизни не будет ни-ког-да.
Я также уверен, что эта женщина никогда не будет со мной, ни сейчас, ни после. Не для меня создаются такие. Слишком я ничтожен. Она не красотой и правильностью пленяла, нет. Какое-то абсолютное обаяние, непонятное очарование, словом, все что угодно, — я стою как болван и не могу оторвать взгляда от этих пепельных волн, как расчесанный лен, спускающихся вниз, к середине спины.
Она поправляет быстро, едва заметным движением волосы, будто не хотя, чтобы заметили эту необходимость, публичную. А я все не могу оторвать от нее взгляда.
— Ты кого-то увидел, Санечка?
Она уже рядом со мной, отойдя от зеркала. А я все смотрю на то место, в пустое уже зеркало, как будто там осталось ее изображение.
— А? Что?.. — не понимаю я.
— Ничего, — говорит она, улыбаясь. Опять все поняла, наверно.
Хотя моя голова и не отягощена большим набором шоколадных мыслей, но не может же она читать их, как раскрытый букварь?!
— Надо купить билетик, Санечка. И, не раздражая тебя своими деньгами, я покорно жду…
Я пьянею. Беру два билета, благо укладывающиеся по цене, смотрю в зеркало на себя — аж жуть, — и мы входим внутрь.
Оговорюсь вначале: что ни одного экспоната, ни одной музейной реликвии, словом, вообще ничего я не видел. Кроме нее. Во всем уже существовала она, и я видел — только ее. Кажется, я начинал попадать. А мне этого ужас как не хотелось.
Она — гид:
— Вот этот кубок, Саня, завоеван… — интересно, когда она без лифа, у нее такая же высокая грудь? Судя по очертаниям…
— … на олимпийских играх в…
Этот жакет ей очень идет. Первый раз вижу с капюшоном. Вообще у рожавшей женщины редко остается красивая грудь. Не их вина. Все же у нее не может быть что-то некрасивым. Вряд ли мне придется увидеть… Ладно, останемся хорошими друзьями. На крайний случай надо разобраться с платонической любовью. Наверно, халтура. И все же, какая у нее грудь…
— … а как тебе нравится комплект этих золотых медалей?
Оказывается, мы дошли уже до медалей.
Грудь — это вообще мое слабое место.
Она стоит, сложив руки под ней. Жакет еще рельефней обрисовывает все. Да…
Откуда она знает про эти спортивные кубки, награды?! Прямо филигранная женщина какая. Я-то сам занимался спортом, долго, имел какие-то разряды, грамоты, ценные призы, но в жизни ничего подобного не знал и попросту не интересовался.
Я думаю и говорю:
— А я похож на импотента?
Она секунду подумала и ответила:
— А ты хочешь это здесь проверить?
Нет, эту женщину невозможно удивить или ошарашить.
Я запинаюсь. Вот кретин. Деградированный. И что за привычки.
Но продолжаю:
— Мне летом делали операцию. Облучали потом, и все. Теперь я хожу спокойный и тихий.
— Какое счастье, — смеется она, — наконец-таки встретила мужчину, которому ничего не будет нужно. Просто чудесно.
— Я не мужчина.
— А кто, мальчик?..
Потом, с интересом взглянув на меня, она спрашивает:
— Все-таки, Санечка, сколько тебе лет?
— Это не имеет никакого значения, но для вас скажу: пятнадцать, вас устраивает?
Она смеется одними только губами. Потом очаровательно нахмуривается и говорит:
— Нехорошо такому маленькому мальчику обманывать взрослых.
Я с абсолютно серьезным видом прошу прощения, и мы идем дальше к каким-то другим экспонатам. Зачем они в этом музее — непонятно.
Она листает какой-то иллюстрированный альбом. А я? Я рассматриваю ее руки. Я не заметил их красоты вначале. Необыкновенно женственные руки и в то же время — руки пианистки, в которых чувствуется своя, известная им одним сила. Ее руки чем-то удивительно похожи на руки моей мамы, они листают снимки команд-чемпионов, не то по футболу, не то по волейболу. Неужели ее и это интересует? Чудесные руки.
Эх, не хватало мне еще на старости лет…
— Тебе понравились эти фотографии, а? — спрашивает меня хозяйка рук.
— Нет. Мне понравились эти руки…
Она все прекрасно понимает (да я ведь и не скрываю), задумчиво и долго смотрит на меня.
На улице заметно похолодало. Давно стало темно. Звезд мало, да я и не наблюдаю за ними никогда.
Мы входим в метро. Я! люблю метро! Вы не ослышались: я! люблю! метрополитен!
На часах восемь.
— Я сильно опаздываю, — лицо ее озадачивается.
Я молчу. Что я могу сказать? Только молчать.
Слышится шум подходящей электрички. Она снимает варежку и поправляет выбившиеся из-под платка волосы. Двери открываются. Никто не входит и не выходит. «Осторожно, двери закрываются». Она никак не реагирует. Двери закрылись, и «метрошка» (мой неологизм) с тихим шелестом унеслась. Она задумчиво смотрит на меня. Лоб слегка нахмурен. Она молчит и ждет. Приходят и уходят уже несколько поездов. Она стоит неподвижно. Лоб ее становится снова чистым и светлым.
— У тебя есть ручка?
Я ищу, но заранее знаю, что ее у меня нет. Она быстро достает и то и другое, поспешно скользит по белизне маленького листа. Приближается снова поезд. Она дергает нервно ручкой. Прорывает листок чуть-чуть.
— Это телефон. Ко мне нельзя звонить. Но с утра… я буду ждать.
Я наклоняюсь поцеловать ее изумительную руку, она мягко убирает ее, проскальзывает в вагон, и, как будто дождавшись ее, двери смыкаются в объятии друг друга, и голубой вагон с номером серебристо-стального цвета уплывает. Быть может, навсегда. Телефоны ведь пишут иногда с ошибками. Достаточно лишь на одну цифру… Я стою обалдевший и почему-то мгновенно пьяный. Кто-то задевает меня грубым плечом — «другого места стоять не нашел!..». Ну и что ж тут такого, бывает, один человек нечаянно заденет другого, прекрасные пустяки. Неумолимые законы метро неумолимо действуют, я не замечаю и не обращаю на всю эту муть внимания. Перехожу на противоположную сторону, сажусь в противоположный вагон — и все.
От метро я иду пешком. Немного правее дороги, по которой ходит транспорт. Кругом темно. В голове почему-то хорошо. Никого не хочу видеть, только ее.
Мне этот день рожденья нужен, как пятая нога. Нехорошо так говорить: человек родился.
Дверь открывает сама в этот день родившаяся. Целую в щеку, иду к своей папке, достаю заранее приготовленный подарок, вручаю.
Тащат к столу. За ним уже нет мест. Усаживают с кем-то рядом на кровать. О! Павел, здорово! Я и забыл про тебя начисто. Накладывают, наливают (дал согласие на шампанское, полусухое), выпиваю, съедаю. Все равно тоска. Павел дышит рядом. Поднабрался уже, основательно. Ира, родившаяся только что, занята какими-то человеками, что сидят с ней за столом. В комнате полумрак.
Павла рука пришла со стаканом чешского стекла. Чокнулись. Стакан ушел вслед за рукою. Различаю за столом мужчину в военной форме. Очередной дуб, наверное. Все военные такие. Рядом с этим военным сидит представительница прекрасного женского пола, вероятно жена. Потом еще представительница, затем представитель… Рука Павла снова пришла. Ткнулась в мою и ушла с моим стаканом. Я много не пью, а у него это все лимитировано. Сидим с ним на краю кровати, как бедные родственники. Сзади блюда вкусные стоят по кровати, а я с утра ничего не ел. Думал вечером разойтись, на неделю вперед наесться (денег нет, все промотал, когда будут — Бог знает). Как назло, аппетит напрочь пропал. Стало жарко, и я вышел в другую комнату. Перед тем как снять пиджак, достаю из него сигареты, не глядя, вынимаю одну и закуриваю. Странно-приятный и знакомый вкус… «Мальборо». Господи, когда она успела мне ее засунуть?! Наверно, в музее. На улице я все отнекивался, не хотел брать (не люблю быть никому обязанным), а она, видимо, подумала, что папиросы по бедности курю.