них — черт голову сломит.) Военный еще что-то говорит. Но я устал от всего. Хочу быть только с ней, других желаний нет. Нет, и все тут. Запропавший Павел, как бумеранг, возвращается и прерывает наш разговор, таща стаканы. В одном из них, чудом раздобытое, случайно уцелевшее, шампанское Саше. Говорит, что любит только меня… Выпиваем, обнимаемся. Время позднее. Уже завтрашний день наступил. Ира вспоминает, что я еще (как ни странно) существую, ужасаясь, что я не пробовал ее «наполеона», собственноручного приготовления. Я киваю.
Павел до того отключился в своей любви ко мне, что забывает предложить мне остаться ночевать. (Эх, а с утра я так надеялся на завтрачек, они прекрасны, эти завтрашние завтраки с остатками самого вкусного, многого, разного!..) (Самому напоминать как-то неудобно. Одеваюсь, расцеловываюсь с ними и выхожу на улицу. Воздух чудный — свежий, морозный. Пар клубами валит изо рта.
В кармане что-то около пятидесяти копеек. «Мотор» нас уже не повезет, и чуткие кони не затрясут сверкающими гривами в ночи. Снова в метро, где море огней. В которое еле успеваю. На «ВДНХ» приезжаю с последней электричкой. Бреду потихоньку, довольный, по снежной улице к земному общежитию… А оно оказывается закрытым! Я впервые живу в общаге. Не знал. Но делать что-то надо, и я делаю. Через некоторое количество времени в ответ слышу такое, что и написать неудобно. Потом вахтерша, чихвостя, впускает меня. Прошмыгиваю шелестом по лестнице, ведущей вверх, бесшумно открываю притворенную на честное слово дверь, добираюсь до своей узкой девичьей кровати, падаю и, как бездыханный, проваливаюсь, засыпая сном праведника.
Интересно, а снятся ли праведникам сны, и какие?..
Проснулся я от какого-то толчка, на улице и рассвет еще не забрезжил. Пытаюсь снова уснуть, не получается. Гриша тоже спит. Гриша из Рязани, он обещал разбудить меня перед уходом на занятия. Он занимается с девяти утра. Вообще-то город Рязань и мое пробуждение с его помощью связи никакой не имеют. Это я просто так, дурачусь. Изредка, очень натурально получается…
Спящий мерно посапывает в своей казенной кровати. А я? Хочу же я все-таки спать! Поворачиваюсь лицом к стенке. Картинок не видно, темно. Забываюсь в разных мечтах на некоторое время.
В комнате уже посветлело, я чувствую через плотно сомкнутые веки. Так как все в лилово-красноватых тонах. Открываю, щурясь, один глаз. Не помню точно, какой. Но, если я правша, наверно, правый?
— Гриня, — (я так его зову, при начальном фрикативном «г»), — тебе не пора в институт? Еще.
Гриня, как ни странно, намек понял. И сказал, что только 8 утра, у него часы на руке. Еще целый час мучиться. Больше всего в своей короткой, но странной жизни я ненавижу ждать. Я из себя начинаю выворачиваться наизнанку, когда приходится или обстоятельства заставляют ждать, неважно кого или чего, ненавижу. Начинаю считать: один, два, три…
Наконец появляются из-под одеяла части, а затем и целый Гриша. Он, не волнуясь, начинает натягивать штаны. А чего ему волноваться. Сначала левую штанину, потом правую. Справедливо: ему волноваться нечего. А мужики, кстати, все так делают, я об очередности натягивания штанин. Это и понятно, не жену из роддома ждет, чтобы волноваться. А может, и не все так делают. Может, кто вообще без штанов ходит…
Шотландцы, например. Это ж надо, удумали!
— У тебя паста есть, страдалец? — это он обращается ко мне.
Неужели я сейчас похож на такого? Кошмар! Он пошел принять процедуру, да паста вышла. У него всегда все выходит, когда надо идти мыться. И я его подкармливаю хорошим мылом и хорошей пастой. В Москве это всегда дефицит.
Проклятое время тянется как резина. Гриша даже из ванной еще не возвращался. Кошмарное настроение. Не поругаться бы с кем. И тревога какая-то, нехорошая.
Смотрю на свою любимую бабу, эдакая Мэрилин Монро, но посильнее. Грудь — бесподобная. Даже не верится, чтобы неразумное человечество могло создавать такие груди. Скольжу взглядом, размер шестой, наверное, но высокий и задранный. Настроение несколько проясняется. Под боком Гриша, продолжает свое уже послепроцедурное переодевание. Смотрю на его грудь… опять паршивое настроение.
Великодушно согласившись приехать… Она взошла торопливо по ступенькам. Что-то неуловимое излучается от всей ее, окутывает облаком. Какой-то обалденный запах.
— Доброе утро, Наталья, — голос все-таки дрогнул, произнося ее имя.
— Утро доброе, Санечка, — она сделала вид, что ничего не заметила. — Вот я и в вашей обители.
Я абсолютно не мог себе представить нашей первой, что ли, официальной встречи. Как говорить и что говорить, я ума не мог приложить.
Она пришла, возникла, а я как онемел, стал деревянный, тупой и оловянный.
Она молниеносно освоилась, как будто жила здесь не год и не два, вписавшись даже в этот пейзаж давно не ремонтированной натуры. А что говорить, я так и не знаю. Суечусь вокруг нее, как мотылек вокруг бабочки. (Знаете, есть такие прекрасные черно-смольные с темно-синим в крыльях или спинке, забыл название.) Я все суечусь, суечусь.
А она… сама сняла дубленку, я хоть догадался подхватить, повесить на вешалку. Сняла платок, какой-то черный с кистями. Мне нравится уже темный, черный цвет. А раньше только импрессионистические, яркие. Взрослею, наверно. Она сняла маленький шарф, обматывающий точеное горло, и осталась раздетой, без верхней одежды то есть. На ней натуральная замшевая юбка густого болотного цвета, миди, кофта-жакет с капюшоном, вязанная в крупную английскую резинку. Волосы гладко зачесаны назад. И сзади в волосах продернута не то лента, не то толстая вязаная нить, свисающая концами вниз. Она хороша! Я, наверно, не могу скрыть своего восхищения, хотя стараюсь.
Гриня тоже стоит раскрыв рот и неотрывно смотрит на нее. Меня он, судя по всему, в упор не видит.
— Это Гриша, — представил я: надо было хоть что-то говорить.
Он дичайше смутился и ляпнул:
— Ага, — у него, видно, состояние не далекое от моего.
— Наташа, — она мило улыбнулась.
Еще бы ей не улыбаться, когда два остолопа раскрыв рты стоят и смотрят на тебя, потеряв дар речи.
Она прошла к моей кровати и проронила невзначай:
— Насколько я поняла по машинам, это твой укромный уголок?
Я густо покраснел. Голые, одетые, полураздетые бабы висели на стене вперемешку с гоночными машинами. Попы их были пикантны и дерзки, груди выскакивали шарами из лифчиков и коротких блуз, бедра и талии звали прикоснуться… Формы рвались из себя. Это моя школьная коллекция. А сейчас… не смотреть же на обшарпанную стенку, вот я их и развесил. Она сделала непроницательный вид и принялась молча рассматривать гонки. Вырезки были из итальянских, французских, американских авторекламных журналов. Из «Мужчины и женщины». Трентиньян в своем великолепном «порше» под номером, даже сейчас помню, «917», несколько снимков из «Большого приза», который решил мою судьбу, окончательно и бесповоротно, и с тех пор я брежу гонками во всех видах. Машины любых марок и моделей стали моей страстью. Я дышу на них и не могу дышать без них.
— А ты знаешь, что на последних гонках «порше-917» установил рекорд мира по скорости на отдельном участке — триста двадцать километров в час, с реактивным двигателем. Это произошло, кажется, на Гран-при в Голландии.
Как, она еще и в машинах разбирается?!
— Я сама очень люблю эту машинку, — и принялась рассматривать стенку дальше.
Господи, кто же мне такое творение послал и за что! Неужели есть всезнающий и всевидящий? Так я ведь не заслужил. Мне не за что. Я смотрю на ее профиль. Больше всего в жизни я боялся влюбиться. Мне это абсолютно было не нужно. Только покажи свои эмоции, чувства женщине, и она усядется тебе на голову.
Интересно, а как она ко мне относится? Судя по ее виду, она думала, как одеться. Но это же еще так мало значит: каждая женщина такова: хочет хорошо выглядеть и нравиться. Может, она всегда привыкла одеваться со всею тщательностью, аккуратностью и старанием.
Вдруг брови ее нахмурились, она смотрела на фото, где в результате аварии на круге голова отдельно от гонщика взлетает над загоревшейся машиной.
Она тут же перевела взгляд повыше.
— Санечка, а тебе нравится Арьян?
Его огромный рекламный портрет кто-то привез из Франции и подарил мне.
— Я люблю только джаз и соул-музыку. А повесил просто так, чтобы стенка не пустовала.
Она принялась рассматривать дальше, выслушав мой ответ.
Гриня слинял так бесшумно, что я даже не заметил. Мы остались одни в комнате. В которой четыре стенки, один пол и один потолок. Нет, никаких мыслей даже не возникло, даже мельком не пронеслось в голове. Она уже стояла на пьедестале, возведенном, и возведенная мной.
Наталья устало опустилась на мою кровать, предварительно задернув постель шерстяным казенным одеялом с серо-черным клеймом. Одеяло тоже светилось в ее руках, как все, к чему она прикасалась.
— Я сегодня плохо спала, Санечка, сама не знаю почему. Так что ты прости, что я уж сразу села… без приглашения.
Было нереально, что она может вот так запросто обратиться ко мне, говорить со мной. Что она спит и может спать плохо и что есть кровати, которые держат ее тело, простыни, на которых она может лежать, спать. Прошел кратчайший отрезок нашего знакомства, и я поражаюсь своему паническому страху, своей боязни потерять ее, так и не обретя.
— Кошмары снились? — глупо осведомился я.
— Нет… не спалось как-то. А чем ты занимался?
— О, я спал без задних ног. Если бы Гриша не разбудил, так точно проспал бы и твой приход, и все на свете.
Она взглянула на мое девственно-врущее лицо, но не сказала ничего.
Потом улыбнулась:
— Ты так и будешь стоять, переминаясь с ноги на ногу, как провинившийся школьник перед учительницей?
Не мог я сесть с нею рядом. Ну не мог. Это было невозможно. Эта невзрачная, несчастная кровать, похожая на мою жизнь, приобретала свой особый смысл. Оттого что — на ней сидела Наталья. Мне казалось, что что-то изменится, произойдет, если я сяду с нею рядом… Совсем, кажется, выживаю из ума.