дения», авторы документа интерпретировали русскость как синоним и антизападничества, и имперской логики «собирания российских земель» вокруг русского «культурного ядра».
На укрепление надэтнической трактовки русскости были направлены попытки уравнять русское и православное: Всемирный русский народный собор в ноябре 2014 г. принял декларацию русской идентичности, определив русскость через принадлежность к православной церкви и записав таким образом в русских всех прихожан церквей РПЦ МП, что, вероятно, должно было символизировать даже не языковую, а духовную близость жителей востока Украины русским братьям по вере. В этом смысле неслучайными кажутся слова протоиерея Всеволода Чаплина еще 2 марта 2014 г. о необходимости воссоединить «разделенный русский народ, который живет на своей исторической территории и имеет право на воссоединение в едином государственном теле». В дополнение к религиозной, была представлена еще и панславистская трактовка русскости. На страницах журнала «Эксперт» президент Института национальной стратегии и один из авторов журнала «Вопросы национализма» Михаил Ремизов[255]проговорил необходимость восстановления «общерусской идентичности восточных славян».
В «языковых играх» в русское не обошлось и без применения хорошо известной формулы «русский = советский»: в феврале 2015 г. Г. Зюганов призвал признать, что «антисоветизм есть форма русофобии, а воющий с советской историей – откровенный враг России». Советская интерпретация русскости вызвала категорическое неприятие у сторонников «православных корней» русской культуры и идентичности (резко критиковал заявления Г. Зюганова протоиерей Кирилл Каледа). Но сама полемика ярко демонстрировала, что спустя год после вхождения Крыма в РФ под лозунгами защиты «русских и русскости» основания русской идентичности многие «неравнодушные к теме» определяют если не с трудом, то точно не в «кровных» категориях. Интересно, что непосредственные представители «Русского мира» также имели достаточно эклектичное представление о содержании русскости, явно не замыкая его на этническом измерении. К примеру, П. Губарев в сентябре 2014 г. говорил, что русский национализм лишен этнической составляющей, и «в русском, в православном национализме русский народ рассматривается как народ-мессия… который должен спасти мир»[256].
В дискурсе власти через год «после Крыма» также не осталось былых призывов обеспечить русских правами. В декабре 2014 г. В. Путин в послании Федеральному Собранию[257] говорил уже о связи Крыма с многонациональной русской нацией, а вовсе не об особой его связи с русским народом («в Крыму… находится духовный исток формирования многоликой, но монолитной русской нации и централизованного Российского государства»). В годовщину вхождения РК в РФ Президент и вовсе дезавуировал идею «русской ирреденты» и «Русской весны», объяснив присоединение Крыма известным популистским приемом растворения претензий русских в разговорах о защите интересов многонациональных русскоязычных граждан сопредельных государств. Выступая на митинге в годовщину присоединения Крыма, 18 марта 2015 г., В. Путин говорил о том, что «в отношении Крыма речь [шла]… о миллионах русских людей, о миллионах наших соотечественников, которые нуждаются в нашей помощи и поддержке». Собственный же тезис о принадлежности Крыма русским «по праву крови» В. Путин развенчал миролюбивым тезисом о том, что «русские и украинцы – это один народ»[258].
Установки власти в отношении «русского вопроса» отражают данные социологических опросов. Спустя год «после Крыма» наибольшей популярностью предсказуемо пользовалась интерпретация русской идентичности через социализацию и воспитание в традициях русской культуры (в апреле 2015 г. с таким определением соглашались 48 % опрошенных, в октябре 2014 г. – почти столько же, 50 %). Биологическая интерпретация «русскости» через кровное родство хотя и оставалась второй по значимости, но почти не наращивала популярности – с октября 2014 г. доля сторонников увеличилась с 35 до 39 %. А вот доля симпатизирующих разнообразным конструктивистским интерпретациям «русскости» выросла заметно: за полгода серьезно увеличилось число тех, кто готов зачислить в русские всех русскоязычных (на 7 %, с 29 до 36 %), всех, кто любит Россию (на 5 %, с 23 до 28 %) или сам себя считает русским (на 6 %, с 22 до 28 %)[259].
Резюмируя, нужно согласиться с С. Простаковым, что и для советской, и для постсоветской власти национализм был важным инструментом манипулирования общественным мнением (отдельного рассмотрения заслуживают властные практики «управляемого национализма», как-то курирование радикалов вроде БОРНа или привлечение националистической молодежи в проправительственные организации представителей уличных праворадикалов)[260]. Но очевидно также, что многолетнее использование властью «русской темы» превратило концепт «Русского мира» в то, что Роджерс Брубейкер называл «этничностью без групп». Условная «русскость» превратилась в «слабую идентичность», некую субстанциальную сущность, которой приписывались конкретные интересы и даже действия[261]. «Русскость» сделалась бесконечно эластичным термином, лишенным конкретного аналитического содержания, но податливого для приписывания ему многообразных конструктивистких атрибутов (прежде всего под влиянием конъюнктуры). Та же податливость конъюнктурным изменениям подчеркивала очевидную искусственность декларируемой границы между русскостью и иными культурными традициями. В случае с правами «русского населения» постсоветских республик, о защите которых упорно твердила власть, искусственность таких прав становилась очевидной на том основании, что, подобно любой идентичности времен модерна, она актуализировалась не реальностью культурного своеобразия, а приписыванием ей ограниченного набора действий и определенных социальных значений[262] (применительно к русскости такими социальными значениями универсально уже выступали борьба за политические права и политическая субъектность). Одновременно, в полном соответствии с логикой «овеществления группы» (о которой писал Р. Брубейкер), используя лозунг обеспечения «русской субъектности», бизнес-деятели на ниве этнополитики[263] успешно использовали политическую фикцию единой группы для получения недолговременной, но мощной политической выгоды. В ситуации с «русским Крымом» такая реализация была однозначно успешна – по данным Левада-центра, спустя год после присоединения Крыма большинство (55 %) считали произошедшее защитой русского населения Крыма и Украины от ущемления прав[264]. А 47 %, признавая нелегитимность действий российских властей, полагали, что Россия вела себя достойно.
Но вот на вопрос о том, насколько подобные «языковые игры в русское», направленные на искусственную культурную автономизацию и замыкание русской идентичности, навязывание ей жертвенной логики самоопределения и милитаристского оборонительного дискурса, положительны для «русской субъектности», вряд ли можно ответить положительно.
УДК 323.2014(47)
БАРАШ РАИСА ЭДУАРДОВНА. К. полит, н., старший научный сотрудник, Институт социологии РАН, Москва.
RAISA BARASH. PhD, Senior Research Fellow, Institute of Sociology of the Russian Academy of Sciences, Moscow.
E-mail: raisabarash(a)gmail.com
ПОЛИТИЧЕСКИЕ ЯЗЫКОВЫЕ ИГРЫ В РУССКОЕ
Весной 2014 г., с «крымской речью» В. Путина о том, что «русский народ стал… самым большим разделенным народом в мире», «Крым – это исконно русская земля, а Севастополь – русский город…», в официальный и новостной российский дискурс вернулась забытая с середины 1990-х гг. тема «русской ирреденты» и особых прав русских. В России 1990-х гг. в национальных республиках русские околонационалистические организации были вытеснены за периметр официальной политической повестки. Во всяком случае, о наделении русских политической субъектностью в середине 1990-х гг. речь в России не велась.
«Русский вопрос» все чаще стал использоваться властью с ростом симпатий правым настроениям внутри России – в немалой степени из-за неконтролируемой трудовой миграции и бюджетного федерализма. После «Русских маршей» и особенно «Манежки» в 2010 г. «русский вопрос» стал фигурировать в официальном дискурсе власти. В. Путин в программной статье «Россия: национальный вопрос» впервые заговорил о субъектности русских, назвав русский народ стержнем и скрепляющей тканью, отметив, однако, что самоопределение свое русские находят в том, чтобы скрепить своим культурным ядром полиэтническую цивилизацию, «скреплять русских армян, русских азербайджанцев, русских немцев, русских татар». Симпатии политическому национализму, таким образом, предполагалось погасить очередным признанием «старшинства русских» в семье теперь уже российских народов, тем не менее о политической субъектности власть предпочитала не говорить. Схожий смысл трактовки «русского вопроса» был закреплен и в «Стратегии национальной политики», одна из новелл которой, закрепляя за русскими особую роль через декларирование, что «благодаря объединяющей роли русского народа… сформировалась уникальная цивилизационная общность многонародная российская нация». Однако несмотря на многолетние игры с «русским вопросом» на высшем политическом уровне, о признании «политической субъектности» русских речи не идет – проекты младонационалистов вроде НДП и «Новой силы» получают отказ от государственной регистрации (несмотря на то, что многие правые политики с восторгом встретили «Русскую весну»). Во внешней политике «русский вопрос» сегодня прочно превратился в инструмент геополитического давления, тогда как во внутренней же политике реанимация представлений о русских как “старшем брате” в семье народов, власть выбивает почву из-под ног оппозиции, многообразных гражданских активистов, пытающихся задавать неудобные вопросы о нелегальной миграции, «бюджетном федерализме», росте цен, сворачивании инвестиционных проектов.