Национализм: теории и политическая история — страница 7 из 20

Данный раздел книги посвящается рассмотрению ряда политических теорий национализма. Как мы отмечали в гл. 1, развитию теории политического национализма предшествовали историко-социологические исследования о складывании централизованных европейских государств, получивших название нации-государства. Среди таких работ исследования Чарльза Тилли[178], Джанфранко Поджи[179], Майкла Манна[180]. Основные темы работ этих авторов — установление суверенитета государств над своими территориями и подданными, роль войн, военной мобилизации, роста налогообложения в преобразовании форм контроля над обществом со стороны государства, проблемы политического представительства. При всей значимости этих работ национализм как особая политическая сила в них не рассматривался[181].

Ближе всего к построению теории политического национализма подошли историки Джон Бройи и Майкл Манн, а также Эрик Хобсбаум. На развитие теории политического национализма серьезно повлияла политическая философия Ханны Арендт. Концепции этих и других исследователей мы рассмотрим в данном разделе.

3.2.1 Дж. Бройи: национализм и современное государство

Джон Бройи предпринял изучение национализма как формы политики. В работе «Подходы к исследованию национализма» он пишет о многовариантности подходов к изучению национализма как исторического феномена, оставляя за собой изучение национализма как области политики: «Именно потому, что рассмотрение национализма как доктрины, как политики и как массовых чувств предполагает постоянное расширение сферы исследования, мы имеем возможность фокусироваться, в частности, на более или менее широких аспектах современности. Кто-то сосредоточивает внимание на трансформациях, происходящих в среде элит и ведущих к созданию и восприятию националистических идей. К этой категории я отнес бы глубокий сравнительный труд Мирослава Хроха. Есть такие (например, я), кто концентрируется на трансформациях в сущности власти, ведущих к появлению и восприятию националистической политики. Другие уделяют основное внимание таким трансформациям общественных институтов, которые приводят к возникновению и распространению среди широких слоев населения националистических чувств. В эту категорию я включил бы работу Эрнеста Геллнера»[182].

Бройи поставил перед собой задачу связать национализм с проблемой завоевания или удержания государственной власти. Почему национализм стал наиболее распространенным способом достижения этой цели? Что в современной политике делает его всеобъемлющей и могущественной силой? Современное государство, на взгляд Бройи, определяет весь политический контекст, в котором национализм может осуществлять свою деятельность[183].

Бройи предлагает собственное определение национализма, причем именно политическое. Для Бройи национализм — политическое движение, стремящееся к завоеванию или удержанию политической власти от имени нации.

Бройи интегрирует в своей концепции две модели национализма — политический и этнический — и описывает взаимные переходы между ними: политический национализм доминирующей группы — ответный этнический национализм меньшинств — ответная этническая реакция доминирующей группы. Эта динамика характерна для многонациональных государств, где одна из этнических общностей ассоциируется с государством.

Гораздо более сложные проблемы возникают при последовательно политическом подходе к анализу национализма. Пока историк остается внутри политического сообщества (правители, институты государственной власти, группы, обладающие юридически закрепленными привилегиями), он может сосредоточить свое внимание на собственно политическом противостоянии. Но, как описывает Бройи, для национализма характерен выход за пределы такого сообщества, апелляция к вне- и дополитическим общностям, к этнокультурной нации. За счет мобилизации этой общности, до того не имевшей представительства во власти, оппозиция расширяет свою базу и в конечном счете добивается переустройства государства[184]. Бройи избегает внеполитических объяснений национализма, особенно из области экономики или культуры. В результате он действительно характеризует национализм как форму политики.

Дж. Бройи: национализм и политическая модернизация

Классификацию подходов к исследованию национализма Дж. Бройи завершает рассмотрением современного подхода. Согласно Бройи, современный подход сам по себе тоже неоднороден и требует систематизации.

В качестве основания деления ученый использует триаду: доктрина, чувства, политика. Собственный научный интерес Бройи лежит в области политического национализма — национализма как политики, политического направления, и он неоднократно заявляет об этом. Вернемся к работе «Подходы к изучению национализма», в которой он продолжает исследование национализма как политического направления.

Как полагает Бройи, политические движения, с одной стороны, могут быть связаны с политическими доктринами. (Каковы источники тех идей, что используются националистическими движениями?) С другой стороны, они также могут быть связаны с чувствами, которые разделяют широкие массы. (В какой мере националистические движения способны обеспечивать себе базу широкой поддержки и какую роль играет в этой мобилизации их обращение к национальному чувству?) В отдельных случаях эта связь является негативной. Националистическое движение порой игнорирует националистов-интеллектуалов и черпает стимулы из сферы религиозных ценностей; порой оно достигает большего успеха благодаря контактам с элитой общества и связям с правительством, чем рассчитывая на массовую поддержку. Наконец, такая мобилизация масс, которая подчас действительно происходит, может быть связана скорее с его апелляцией к групповым интересам или ценностям порядка, нежели с националистическими пропагандой и деятельностью.

Бройи обращается к вопросу о развитии современного государства. Изначально современное государство развивалось в либеральной форме, что предполагало концентрацию «общественных» полномочий в специализированных государственных институтах (парламенты, бюрократия). При этом множество «частных» полномочий оставалось в ведении неполитических институтов (свободного рынка, частных фирм, семьи и т.д.). Стало быть, речь шла о двойном преобразовании прежнего государственного правления: такие институты, как монархия, утрачивали свои «частные» права (например, на принципиальный источник дохода от королевских земель, предоставление монополий или владение ими); другие институты, как, например, церковь, гильдии и поместья, лишались своих «общественных» полномочий управления. Так вырабатывалась и, по-видимому, получала некоторое влияние на дальнейший ход вещей ясная и отчетливая идея государства как «общественной», а гражданского общества — как «частной» сферы.

Эту идею закрепили соответствующие перемены в отношениях между государствами. Во-первых, определенную связь с современной идеей суверенитета имело становление четкой идеи государства как единственного источника политических функций. Все силы принуждения должны быть сосредоточены внутри государства. Это, в свою очередь, требовало более ясного, чем прежде, определения границ государства, особенно потому, что процесс формирования современного государства в Европе происходил в условиях противостояния государств. Например, интересно, что одним из спорных вопросов в период, когда разразилась война между Францией и государствами ancien regime[185], был источник власти над теми анклавами в рамках Франции, которые все еще считались вассалами Священной Римской империи. Современная концепция Франции как строго ограниченного пространства, в пределах которого французское государство оказывалось суверенным, противоречила старой концепции власти как варьируемого комплекса привилегий по отношению к различным группам и территориям. Ясные и отчетливые понятия государства как единственного источника суверенитета и как ограниченной территории являются отличительным признаком государства современного.

Разрушение корпоративных связей означало, что внутри как государства, так и гражданского общества появился новый взгляд на людей — прежде всего как на индивидов, а не членов группы. И для тех, кто в таких ситуациях желал восстановления строгого политического порядка, и для тех, кто пытался достичь его понимания, основная проблема состояла в том, как построить связь между государством и обществом; как поддерживать определенную гармонию между общественными интересами граждан и частными интересами самостоятельных индивидов (или семей). Националистические идеи могли быть связаны с любой из двух главных форм, которые принимали попытки решить эту проблему: в первом случае обществу предлагались идеалы гражданства, в другом — государству предлагалось учитывать интересы (индивида или класса), существующие в рамках гражданского общества.

Итак, первым политическим решением было гражданство. Общество индивидов одновременно определялось как государство граждан. Ощущение своих обязательств перед государством развивалось у человека в процессе его участия в либеральных и демократических институтах. «Нация» в этом смысле означала не более чем объединение граждан. Для так называемых граждан значение имели политические права, а не культурная идентификация. Именно такая идея национальности лежала в основе программ патриотов в XVIII в. Она могла показывать важность политического участия и культивирования политической порядочности. В самых крайних формах (из тех, что предлагались Руссо или реализовывались Робеспьером) идея национальности была чревата стиранием смысла «свободы» как достояния частного лица, а не государства, ибо свобода здесь определялась исключительно как участие в реализации «общей воли».

Второе решение состояло в выделении коллективной сущности общества. В первую очередь это был принципиальный аргумент политических элит, стоящих и перед интеллектуальной проблемой (как придать государственному действию законный статус?), и перед политической (как апеллировать к социальным группам, чтобы обрести поддержку для своей политики?). Часто и «культура» между делом и чисто случайно, тоже достигала в современном обществе высокой стандартизации, пронизывая разные социальные группы. Теперь на развитие чувства идентичности уже могли работать аргументы национализма, вытеснив социальные критерии (особенно связанные с привилегиями), используемые в корпоративном обществе.

Либерализму — первой серьезной политической доктрине современности — было нелегко «ужиться» с понятием об интересах коллектива или сообщества, которым надлежит быть политически признанными. Однако многие группы также не могли примириться с абстрактным, рациональным характером либерализма, особенно если под формальными правами политического участия скрывалось реальное, социально структурированное неравенство. Такие группы, возможно, привлек бы либерализм, способный сделать культурную идентичность своей политической программой. Кроме того, в новых условиях стало возможным и необходимым развитие политических языков и движений, которые были бы целенаправленно обращены к группам, занимающим определенную территорию, а это было по силам именно национализму. Логически два понятия нации (как объединения граждан и как культурного сообщества), полагает Бройи, противоречат друг другу. На практике же национализм — это такая ловкая идеология, которая пытается эти идеи соединить.

В силу своей ловкости, а также политической нейтральности культурной идентичности, к которой апеллирует национализм (это значит, что она годится для многообразного политического применения), национализм в истории принимал разные формы. «Чтобы от этого очень общего исходного пункта перейти к изучению отдельных националистических движений, — пишет Бройи, — нам потребуется типология, а также несколько понятий, которые помогут нам сосредоточить внимание на разных функциях, осуществляемых националистической политикой»[186].

Во-первых, Бройи связывает тезисы о государстве как объединении граждан или как политическом выражении сообщества с развитием политических движений. В мире, где политическая легитимность прежде никогда не основывалась на национальности, такие движения с самого начала были оппозиционными. Только на более позднем этапе правительства, сформированные националистической оппозицией либо взявшие на вооружение идеи таких оппозиций, сами делали националистические аргументы основой своих претензий на законный статус.

Во-вторых, Бройи рассматривает различия между следующими случаями: 1) когда нация, от имени которой намерена выступать оппозиция, понимается как образующая всего лишь часть территории данного государства; 2) когда нация совпадает с этой территорией и 3) когда она выходит за пределы территории государства. Из этого различения вытекают три основные политические стратегии: сепарация, реформа и унификация.

В-третьих, Бройи выделяет три функции, ради которых могут использоваться националистические идеи: координации, мобилизации и легитимации. Под координацией он имел в виду использование националистических идей для внедрения в ряде элит понятия об общих интересах, ибо иначе эти элиты будут преследовать разные интересы в своем противостоянии государству. Под мобилизацией понимал применение националистических идей для обеспечения поддержки политическому движению среди тех широких слоев, которые прежде были выключены из политического процесса. Под легитимацией подразумевал использование националистических идей для оправдания целей политического движения как перед лицом государства, которому оно оппонирует, так и перед влиятельными внешними силами, например иностранными государствами и их общественным мнением.

Итак, согласно концепции Дж. Бройи:

1. Национализм следует рассматривать как нечто специфически современное. Подходы к национализму, по сути не опирающемуся на какую-либо теорию современности, не способны вскрыть эту ключевую черту национализма.

2. Национализм нуждается в ясном определении.

3. Это определение должно охватывать: доктрины, политику и чувства.

4. У политики есть особые преимущества для того, чтобы быть в центре внимания.

5. Если центром внимания является националистическая политика, то теория современности должна быть сосредоточена на вопросах политической модернизации.

6. Основная черта политической модернизации есть развитие суверенного государства со своими границами как части системы конкурирующих государств. Это, в свою очередь, является частью более широкой тенденции движения к таким обществам, в которых главные функции (политические, экономические, культурные) концентрируются в специальных институтах.

7. Правильнее было бы понимать националистическую политику как изначально один из видов оппозиционной реакции на политическую модернизацию. Чтобы охарактеризовать эту реакцию, необходимо выделить разные стратегии националистической оппозиции (сепарация, реформа, унификация) и различные функции националистических идей внутри этих оппозиций (координация, мобилизация, легитимация).

Предложенная Бройи структура позволяет сравнивать и противопоставлять различные виды национализма. Подобные сравнения показывают: чем сильнее развит процесс политической модернизации, тем сильнее развита националистическая оппозиция[187].

3.2.2 М. Манн: политические институты и формы национализма

Майкл Манн, английский историк, работающий в США, автор двухтомного труда о социальных источниках власти, предложил оригинальную концепцию политического национализма[188]. Эта концепция основана на следующей предпосылке: нации и национализм развились в первую очередь в ответ на развитие современного государства. Из этого следует, что основная задача при изучении национализма — сосредоточиться на политических институтах. Их характер в конкретном обществе будет определять и формы национализма[189].

Под нацией Манн понимает общность, которая заявляет об особой этнической идентичности, общей истории и судьбе и претендует на собственное государство. Национализм же — идеология, согласно которой своя нация наделена особыми добродетелями, позволяющими оправдывать даже агрессивные действия против других наций. Таким образом, возможность проявления «крайностей национализма» заложена в самом его определении.

Национальная оппозиция в Англии XVII в. и Франции XVIII в. рассматривается Манном как первые проявления собственно национализма, причем составляющие его особый тип. Период национализма, согласно Манну, можно разделить на несколько этапов — милитаристский, индустриальный и модернистский, каждый из которых характеризует последовательные способы вмешательства государства в общественную жизнь. При этом Манн задается вопросом: почему в определенных случаях национализм приобретает агрессивный и насильственный характер?[190]

Первый этап — до 1870-х гг. — Манн называет милитаристским. Военное соперничество потребовало невиданного увеличения налогов и расширения призыва на воинскую службу, что прежде всего затрагивало низы. Исключенные из политического гражданства, они стали требовать политического представительства как «народ» или «нация».

Согласно Манну, во Франции и Англии (без Ирландии) более или менее единый язык и религия позволили политическому протесту вписаться в территориальные рамки государств, т.е. политическая нация стала соответствовать государственным границам. В результате рождение понятия «нация» неразрывно связано с идеями демократии и одновременно укрепления государства[191].

Второй этап — индустриальный — продолжался с 1870-х гг. до Первой мировой войны. Он отличался двумя особенностями. Во-первых, понятие народного суверенитета распространилось в конце концов на подчиненные классы. Это было следствием вовлечения их в политику благодаря развитию индустрии, торговли и торгового земледелия. Во-вторых, расширились экономические функции государства — оно занялось созданием средств сообщения для индустрии — строительством каналов, дорог, в том числе железных, почты, телеграфа, школ. К началу XX в. затраты европейских государств на такие цели превысили военные расходы. В результате внутри границ государства нация стала восприниматься как общность социального опыта, связывающего интенсивные и эмоциональные отношения внутри семейных, соседских, этнических структур с более экстенсивными и инструментальными силовыми структурами. Росло отождествление граждан со своими нациями-государствами и их идеалами, причем эти идеалы различались: у британцев они были либеральными, у французов — республиканскими, у немцев — авторитарными и с некоторого момента расовыми[192].

Третий этап — модернизма, — по Манну, начинается после Первой мировой войны. К этому периоду ушло со сцены большинство старых авторитарных и полуавторитарных режимов, а вместе с ними и средства традиционного централизованного контроля над массами. Консерватизм раскололся на парламентский и авторитарный радикализм правых, и каждое из данных направлений стало искать свой способ обращения с народным суверенитетом. Радикальные правые намного превосходили традиционных консерваторов в возможности мобилизации масс сверху вниз. Они претендовали на то, что являются «национальным движением», и в основном были правы. Народ, по их идеологии, должен править, но как «более чистая нация», «органическая общность» и прямо, минуя парламентаризм. Они черпали поддержку во всех классах, за исключением организованных рабочих, некоторых религиозных групп (католики) и этнических меньшинств (баски, каталонцы в Испании). Соответственно социалисты и анархисты считались предателями нации, либералы, этнические меньшинства и религиозные группы — тоже, но в меньшей степени. Левые, в свою очередь, говорили о «народе», выступая против «националистов». Вообще, за исключением германских нацистов, у других правых раса редко определяла членство в нации: это скорее результат добровольного выбора политической позиции, а не предписанной от рождения принадлежности. Наибольшие зверства в условиях войны совершали народы с расовым представлением о нации — немцы и японцы.

Майкл Манн, подытоживая свое политическое рассмотрение национализма, утверждает, что и более мягкие, и более агрессивные его формы были порождены в ответ на стремление к демократии. При этом успехи постепенной институционализации демократии привели к мягким формам национализма, позволяющим мобилизовать граждан в поддержку существующего режима во время военных конфликтов, но редко приводящим к массовому насилию. Неудача в институционализации демократии породила иную форму национализма: он «разрешает» совершать жестокости против тех, кто не входит в нацию, причем не имеет значения, живут ли данные люди внутри или за пределами национальной территории. Мягкие формы национализма, укрепляющие государство или противодействующие ему, — это достигнутая демократия; агрессивный же национализм — демократия извращенная.

Нации-государства и их будущее в Европе и на других континентах

Особое внимание мы хотим уделить одному из ключевых понятий теории национализма — понятию «нации-государства» (etat-nation) в рассмотрении М. Манна. Этой теме и собственно будущему национального государства ученый посвящает статью «Нации-государства в Европе и на других континентах: разнообразие форм, развитие, неугасание»[193].

Статья М. Манна начинается с предыстории государств-наций. Суверенное территориальное национальное государство, согласно теоретику национализма, очень молодо. Многие политические теоретики и специалисты в области международных отношений относят зарождение «одномерных» суверенитетов территориальных государств к XVI или XVII столетиям[194]. Однако если придерживаться последовательной социологической точки зрения, территориальный государственный суверенитет появился гораздо позже, а достиг своей зрелости и вовсе недавно.

В течение трех последних веков государство как таковое значительно увеличило свои размеры и влияние. К началу XVIII в. государства делили свои политические функции с другими органами — церковью, местной аристократией и иными корпоративными институтами. Поэтому целые области общественной жизни не знали присутствия государства или каких-либо иных политических сил. До XVIII в. государства играли весьма скромную роль. Они ведали дипломатией и вели небольшие войны с внешним врагом, а внутри страны лишь занимались беспорядочным администрированием высших уровней правосудия и подавления. Монархи могли заявлять о своих амбициозных намерениях, но достигали крайне немногого. И только в союзе с церковью они стали проникать в многочисленные области общественной жизни, кипящей за воротами их «дворов»[195].

Тем не менее в период между XIII и XVIII столетиями европейским государствам постепенно удалось монополизировать единственную функцию — военного насилия. Однако в XVIII в. эта функция перестала быть единственной. К 1700 г. государства потребляли около 5 % ВНП в мирное время и 10 % — в военное[196]. Но к 1760 г. эти показатели выросли соответственно до 15 и 25 %, а к 1810 г. — до 25 и 35 %. На данный период армии охватывали порядка 5 % всего населения. По данным за 1810 г. эти показатели идентичны, согласно расчетам М. Манна, показателям по двум мировым войнам XX в. и самым высоким показателям в наши дни — т.е. по Израилю и Ираку.

Подобные данные и сравнения позволяют, пишет Манн, правильно оценить масштаб преобразований в XVIII в. Постепенно государства вторглись в жизнь своих подданных, обложив их налогами, воинской повинностью. Государства превращались в клетки, прутья которой ограничивали свободу его подданных. Теперь массы больше не могли оставаться политически индифферентными, как в прошлом. Этому способствовало развитие капиталистического гражданского общества, которое в Европе и Северной Америке неуклонно сопровождалось подъемом современного государства. Граждане государств — мужчины, буржуазия и господствующие религиозные и этнические группы, а затем женщины, крестьянство, рабочий класс и меньшинства — требовали изменения условий жизни в своих клетках: требовали политического гражданства и выражали новые националистические идеологии.

В XIX в. внешние войны немного утихли, но гражданство и развитие промышленного капитализма породили потребность в новых государственных функциях для набирающих силу гражданских обществ. Сперва государства стали обеспечивать финансовую поддержку основных систем коммуникации, а затем систем всеобщего образования. И то и другое способствовало сплочению ряда гражданских обществ, в какой-то мере уже ограниченных территорией государств. Далее в рамках государства были созданы различные институты социального обеспечения, включая здравоохранение и проч. Соединенные Штаты Америки по сравнению с большинством европейских стран запаздывали с национальной интеграцией, поскольку это был большой континент, переживший гражданскую войну и имевший в то время весьма слабую федеральную власть. Массовые войны XX в. способствовали распространению национализма, углублению экономического планирования и развитию национальных систем всеобщего благосостояния. Благодаря компромиссам, достигнутым в сфере классовой борьбы, гражданство стало не только политическим, но и социальным[197].

Расширение политического гражданства и появление гражданства социального пришлось на период, охвативший все начало XX в. Именно в это время (и большей частью в Европе), подчеркивает М. Манн, зародились первые настоящие нации-государства.

Особенно сильная и внезапная волна возникновения государств-наций прокатилась по всем континентам после 1945 г. На сегодняшний день существование даже старейших из таких государств еще не превысило средней продолжительности человеческой жизни; в большинстве же своем они куда более юны, а многие еще только борются за право родиться.

Манн пишет, что в последней четверти XX в. национальные государства испытывали неолиберальные и транснациональные превращения. И это соответствует подлинной природе государства: «Общество, взятое извне, никогда не было просто национальным. Оно было также транснациональным, т.е. включало в себя отношения, которые свободно простирались за национальные границы. И еще оно было геополитическим — включающим в себя отношения между национальными единицами. Транснациональные отношения возникли не в “постсовременный” период, — они накладывали ограничения на суверенитет государств всегда и везде. Геополитические отношения ограничивают суверенитет тех государств, которые связаны взаимными обязательствами и соглашениями, и еще более неотвратимо — суверенитет государств более слабых»[198].

Ни капиталистическая экономика, ни современная культура никогда в сколько-нибудь значительной степени не сдерживались национальными границами. Транснациональный характер капитализма особенно ярко проявлялся на ранней, промышленной стадии его развития, которая отличалась практически свободным движением труда и капитала и тем, что зоны наиболее бурного развития приходились на приграничные или граничащие друг с другом области, такие, как страны Бенилюкса, Богемия и Каталония. В 1880—1945 гг. промышленность переживала национальную фазу развития, но при этом финансовый капитал, как правило, всегда оставался в значительной мере транснациональным. «Гражданское общество» того времени ощущало свою культурную принадлежность не просто к «Англии», «Франции» или «Испании», и даже не в первую очередь к ним. Его общностью также были «христианство», «Европа», «Запад» и «белая раса». Культурные артефакты, такие, как «романтическое движение», «реалистический роман», «викторианский» стиль мебели, симфонический оркестр, опера и балет, «модернизм» в искусстве и дизайне, а теперь еще и мыльные оперы, джинсы, музыка и постмодернистская архитектура, — все это также имело широкое, транснациональное распространение. Национальный суверенитет всегда ограничен, с одной стороны — капиталистическим, а с другой — культурным транснационализмом[199].

После 1945 г. экономический и культурный транснационализм, безусловно, вырос в еще большей степени. Капитализм, отмечает Манн, превратился в «капитализм казино», чьи денежные ресурсы быстро распространяются по миру через сложную сеть институтов, которые частично ускользают от государственного экономического планирования, а частично придают ему «интернациональный» характер. Массовые перемещения и электронные средства массовой информации почти подтвердили известные пророчества о возникновении «всемирной деревни». Капитализм и культура сливаются в то, что называют «постсовременным гиперпространством», охватывающим мир безотносительно национальностей и территорий, раздробленных, но объединяемых капиталистической логикой извлечения прибыли. Европа, эта небольшая, густонаселенная зона с очень похожими друг на друга странами, пронизана им и приведена к общему знаменателю в совершенно особой степени.

Размышляя о судьбе национального государства, М. Манн приходит к следующим выводам. Государства приобретают важную роль в современном мире, чтобы оказать человечеству пять услуг практического значения: 1) они могут вести массовые, подчиняющиеся единым законам войны; 2) они обеспечили милитаризм и капитализм инфраструктурами коммуникаций; 3) они превратились в средоточие политической демократии; 4) вторгаясь в приватную сферу, они гарантируют соблюдение гражданских прав; 5) они создали макроэкономическое планирование. Все пять функций связаны между собой и тесно вплетены в развитие современного гражданского общества.

3.2.3 Э. Хобсбаум: принцип этнической принадлежности и политическая окраска

Разберем еще одну концепцию, принадлежащую английскому историку Эрику Хобсбауму, автору многих известных работ по национализму, в том числе «Нации и национализм после 1780 г.» (1990, в рус. пер. 1998).

Национализм, с точки зрения Хобсбаума, явление мирового значения, но при этом по историческим меркам явление довольно недавнее. Хобсбаум предпринимает попытку написать историю национализма в контексте мировой истории. В этом он исходит из положения, которое уже не раз подчеркивалось в нашем пособии и разделяется многими специалистами: нации вовсе не являются «столь же древними, как сама история», «современный смысл слова не старше XVIII века»[200].

По мнению Хобсбаума, крайне сложно дать четкое определение нации и попытаться выявить строгие отличия нации как общности от иных общностей, имевших место в истории. Хобсбаум останавливается на определении нации как «всякого достаточно крупного человеческого сообщества, члены которого воспринимают себя как нацию»[201].

В работе Хобсбаума можно найти элементы разнообразных объяснений национализма как явления новой истории. Экономика присутствует в нем наряду с политикой, проблемы языка сочетаются с анализом традиций. Национализм для Хобсбаума — народное чувство и движение, но это и деятельность государств и правящих элит. Нация появляется лишь в современную эпоху, но предшествуют ей протонация[202] и свойственный ей протонационализм. Автор тщательно прослеживает этапы развития национализма и влияние на него мировой экономики.

Но для нас прежде всего интересно, как Хобсбаум рассматривает вопрос о роли государства в национальной консолидации. Отметим, в частности, что этой проблеме в книге уделено основное внимание. Он как бы реконструирует историю построения наций. В XIX в. жители европейских стран стали вступать в регулярный контакт с национальным государством и его агентами. Наиболее наглядными примерами этого была регистрация подданных с помощью переписей, посещение начальной школы и призыв на военную службу. Там же, где существовала гражданская альтернатива церковным обрядам жизненного цикла, люди встречались с представителем государства и в самых глубоких проявлениях своей частной жизни. С точки зрения государств и правящих классов возникали две проблемы. Первая — технико-административная: каким образом каждый гражданин мог быть напрямую связан с правительством. Средством такой связи выступала грамотность на национальном языке, первое время хотя бы среди многочисленных государственных служащих. Вторая проблема была политической — как обеспечить преданность граждан, их идентификацию со страной и правящей системой. До этого времени государство общалось со своими подданными через посредников — религиозные власти, местных правителей, а иногда и автономные общины и корпорации. В последней трети XIX столетия стало ясно, что демократизация или по крайней мере неограниченное цензом участие граждан в выборах неизбежно. Все традиционные гарантии преданности населения своим правителям — династическая легитимность, божья воля, историческое право и преемственность власти, религиозное сплочение — были серьезно ослаблены. В эпоху революций, либерализма, национализма, демократизации и подъема рабочего движения ни одно правительство не могло чувствовать себя спокойно. Оно должно было обратить своих подданных в «гражданскую религию» до того, как это сделали бы его соперники. Национализм, независимый от государства, мог превратиться в необыкновенно мощный козырь правительств, если бы чувства подлинной, экзистенциальной идентификации с «малой родиной» были перенесены на страну в целом. Став «народом», граждане страны обретают общую память, знаки и символы, общих персонажей. Государства стремились усилить патриотизм символами «воображаемой общности» независимо от того, где и когда они возникли. В ряде случаев государства просто «изобретали традицию»[203].

Согласно Хобсбауму, многие национальные церемонии и символы являются неоспоримо современными, несмотря на используемые элементы старинной народной культуры. Они сознательно конструируются или по инициативе государства, или благодаря деятельности национальных активистов.

у. При этом ученый не игнорирует донациональную историю. Понятие «протонация» используется им в отношении периода до Французской революции. Современные нации отличаются по размеру и своей природе от действительных общин, с которыми люди отождествляли себя на протяжении почти всей своей истории. Они как бы заполняют пустоту, образовавшуюся разложением реальных сообществ. Историк задает вопрос: «Почему, утратив реальную общинность, люди склонны воображать именно такой тип компенсации?». Согласно Хобсбауму, во многих частях мира государства и национальные движения могли мобилизовать уже существовавшее чувство коллективной принадлежности, причем это чувство присутствовало на макрополитическом уровне, подходящем для современных государств и наций. «Протонациональными» связями Хобсбаум считает, во-первых, народные формы идентичности, выходящие за пределы пространства повседневной жизни людей, во-вторых, политические связи избранных групп, непосредственно ассоциированных с государством. Такие связи могли быть потенциально распространены на более широкую общность, «нацию» в современном понимании слова.

При изучении истории и теоретического обоснования политического национализма особый интерес представляет работа Э. Хобсбаума «Принцип этнической принадлежности и национализм в современной Европе». В этой статье английский историк обращается к сопоставлению национализма и этничности, которые часто отождествляются, прослеживает отличия, исследует взаимовлияние.

Прежде всего автор пытается разграничить поля национализма и этничности, акцентируя внимание на политическом характере именно национализма как собственно политического течения. При этом он указывает на то, что в XX в. принцип этнической принадлежности также приобретает политическую окраску.

Хобсбаум обращается к словам Эрнеста Ренана из его знаменитой лекции «Что такое нация?» (1882 г.): «Забвение истории или даже ее искажение является важным фактором формирования нации, в силу чего прогресс исторического исследования часто представляет опасность для национальности».

Как историк, пишущий об этнической принадлежности или национализме, Хобсбаум говорит о том, что он невольно совершает политическое или идеологическое подрывное вмешательство в предмет. Задача Хобсбаума в данной работе — отделить национализм от принципа этнической принадлежности, обозначив политическое содержание первого. «Зачем нам нужны два слова, позволяющие провести различие между национализмом и принципом этнической принадлежности, хотя сегодня их так прочно отождествляют? — задается вопросом ученый. — Да потому, что мы имеем дело с различными и поистине несопоставимыми понятиями»[204].

Национализм — это политическая программа и по историческим меркам явление довольно недавнее. Национализм, либо, если пользоваться более ясным выражением XIX в., «принцип национальности», исходит из «нации» как данности — точно так же, как демократия исходит из «народа» как данности. Сам по себе «принцип национальности» ничего не говорит нам о том, что составляет подобного рода нацию, хотя с конца XIX в. и даже раньше он все более последовательно облекался в этноязыковую терминологию[205].

Политическая программа национализма состоит в том, что группы, определяемые как «нации», имеют право формировать территориальные государства того стандартного образца, который утвердился со времен Французской революции. На практике националистическая программа обычно выражается в осуществлении самостоятельного контроля над территорией максимально большой протяженности с четко установленными границами, занимаемой однородным населением, которое и представляет собой значимое единство граждан. Иными словами, здесь действует принцип: «Каждой нации — государство, и только одно государство для целой нации». В таком государстве либо господствует, либо пользуется привилегированным официальным статусом единый язык, т.е. язык соответствующей «нации».

«Принцип национальности» сам по себе ничего не говорит о том, что составляет подобного рода нацию, однако в XIX в. он все более последовательно облекался в этноязыковую терминологию. Тем не менее, как отмечает Хобсбаум, ранние версии принципа национальности — революционно-демократические и либеральные — имеют иную основу. Ни язык, ни этническая принадлежность не имели значения для революционного национализма, основную из сохранившихся версий которого представляют США. Классический либеральный национализм XIX в. был противоположен нынешним попыткам утвердить этническую идентичность посредством сепаратизма, «его цель заключалась в расширении масштаба социального, политического и культурного единства людей, то есть скорее в объединении и расширении, а не в ограничении и обособлении»[206].

Следует отметить, что согласно Хобсбауму, принцип этнической принадлежности не несет в себе ничего программного и еще в меньшей степени является политическим понятием. В определенных обстоятельствах ему приходится выполнять политические функции, и тогда он может оказаться связанным с какой-то программой, включая националистическую или сепаратистскую. У национализма есть много веских оснований желать, чтобы его отождествляли с принципом этнической принадлежности, — хотя бы потому, что он обеспечивает «нацию» исторической родословной, которая в подавляющем большинстве случаев у нее, безусловно, отсутствует.

«Он делает это по крайней мере в регионах с древней письменной культурой, вроде Европы, где в течение долгих эпох у этнических групп сохраняются те же названия, хотя, быть может, они описывают весьма разные и изменяющиеся виды социальной реальности. Принцип этнической принадлежности, на чем бы он ни основывался, — пишет историк, — это легкий и четкий способ выражения истинного чувства групповой идентичности, которая связывает всех «нас» потому, что подчеркивает наше отличие от «них». А что у «нас» на самом деле общего, помимо того, что «мы» — не «они», — это не так ясно. В любом случае, принцип этнической принадлежности выполняет роль одного из способов, позволяющих наполнить пустые емкости национализма»[207].

В целом в Европе этническая политика трансформируется в националистическую из желания контролировать государственную политику: это национальный сепаратизм и национальная ксенофобия, т.е. противостояние чужакам посредством создания «нашего» собственного государства и противостояние им посредством исключения их из «нашего» уже существующего государства.

Иными словами, национализм относится к области политической теории, а принцип этнической принадлежности — к социологии и социальной антропологии. Он может быть связан с вопросами государства или другой формы политической организации, а может не иметь к ним отношения. Порой он приобретает политический аспект, но отнюдь не специфические черты этнически окрашенной политики. Все, что для него требуется, — это чтобы политический ярлык, каким бы он ни был, с особой силой взывал к членам этнической группы.

Возникает вопрос: почему в современном мире этническая политика трансформируется в националистическую? Согласно Хобсбауму, такая трансформация принимает две формы, между которыми мало или вовсе нет ничего общего, кроме потребности или желания контролировать государственную политику: это национальный сепаратизм и национальная ксенофобия, т.е. противостояние чужакам посредством создания «нашего» собственного государства и противостояние им посредством исключения их из «нашего» уже существующего государства.

Ученый предлагает следующую трактовку этой ситуации. «У волны националистического сепаратизма, — пишет он, — в сегодняшней Европе есть конкретная историческая причина. Настала пора пожинать плоды Первой мировой войны. Бурные события 1989—1991 гг. — это события, вызванные в Европе и, я склонен добавить, на Ближнем Востоке крахом многоэтничных Австро-Венгерской, Османской и Российской империй в 1917— 1918 гг. и характером мирных послевоенных решений относительно пришедших им на смену государств. Если хотите, сутью этих решений являлся план Вильсона по разделу Европы на доязыковые территориальные государства — проект столь же опасный, сколь и непрактичный, и реализуемый разве что за счет насильственного массового выселения, принуждения и геноцида, за которые впоследствии пришлось расплачиваться. Разрешите добавить, что ленинская теория наций, на основе которой в дальнейшем был создан СССР (и Югославия), по сути была таким же проектом, хотя на практике — по крайней мере в СССР — она дополнялась австромарксистским пониманием национальности как некоего выбора, сделать который имеет право каждый гражданин по достижении шестнадцати лет, каковы бы ни были его корни»[208].

Согласно Хобсбауму, существуют веские основания для того, что принцип этнической принадлежности — что бы он собою ни представлял — должен обрести политический смысл в современных многоэтничных обществах, которые, как правило, принимают форму диаспоры, составленной большей частью городскими гетто, провоцируя резкое умножение случаев трений между этническими группами. Выборная демократия порождает готовый механизм, позволяющий меньшинствам, как только они научатся действовать как группа и достигнут концентрации, достаточной для успеха их кандидатов на выборах, эффективно бороться за свою долю в централизованных ресурсах. Таким образом, группы, организованные по принципу гетто, обретают большой общественный потенциал. В то же время как по политическим, так и по идеологическим причинам, а также ввиду перемен в экономической организации, атрофируется механизм ослабления межэтнической напряженности посредством выделения разным группам строго ограниченных ниш. Теперь они конкурируют не за сопоставимые доли ресурсов («раздельные, но равные», как это называлось прежде), а за одни и те же ресурсы на одном и том же трудовом, жилищном, образовательном и иных рынках. И в этом соревновании самым мощным доступным оружием, по крайней мере для привилегированных групп, оказывается групповой нажим с целью добиться особого покровительства и привилегий («утвердительное действие»). Там, где участие в выборах по какой-то причине невелико, ослабевает традиционная массовая поддержка, как у американской демократической и британской лейбористской партий, политики уделяют повышенное внимание меньшинствам, среди которых этнические группы являются лишь одним из вариантов. Мы даже можем наблюдать, как для политических целей искусственно создаются псевдоэтнические группы, например британские «левые» пытаются квалифицировать всех иммигрантов из «третьего мира» как «черных», чтобы придать им больше веса в структурах лейбористской партии, за которую большинство из них голосует. Так что учрежденные «черные секции» партии теперь будут включать в себя выходцев из Бангладеш, Пакистана, Вест-Индии, Индии и Китая.

Однако по сути своей этническая политизация не носит инструментального характера. «Сегодня в очень большом масштабе, — пишет Хобсбаум, — мы наблюдаем возврат от общественной идентичности к групповой. А этот процесс не обязательно имеет политический характер. Возьмем, к примеру, известную ностальгию по “корням”, вследствие которой дети ассимилированных советских и англизированных евреев вновь находят утешение в ритуалах своих предков. Порой, когда такие факты расценивают как политические, это делается в силу пристрастия к семантическим новшествам, как в случае с фразой “личное есть политическое”. Тем не менее они неизбежно имеют и политическое измерение»[209].

Продолжая анализ политологического содержания национализма, Хобсбаум в работе «Нации и национализм после 1780 г.» пишет о такой разновидности национализма, как движение политического антисемитизма, которое появилось в последние два десятилетия XIX в., особенно в Германии, Австрии и Франции. «Неопределенность статуса и ненадежное положение широких слоев, занимавших место между массой людей ручного труда и представителями верхних классов, скромные средние слои воспринимали как свою ущемленность и пытались компенсировать притязаниями на уникальность и превосходство, которым якобы кто-то угрожал. Это определило восприимчивость новых средних слоев к идеям воинствующего национализма. Его можно определить почти как реакцию на эти угрозы — со стороны рабочих, национальных государств и индивидов, иммигрантов, капиталистов и финансистов, столь охотно отождествляемых с евреями, которые к тому же воспринимались и как революционные агитаторы»[210].

Таким образом, среди нижних слоев национализм переродился из концепции, связанной с либерализмом и левым движением, в империалистическое и ксенофобское право и даже радикально правое движение.

Идентификация нового национализма с государством, согласно Хобсбауму, была необходима националистической мелкой буржуазии и низшим слоям средних классов. Если же у них еще не было своего государства, то достижение национальной независимости должно было обеспечить им положение, которое они считали заслуженным[211].

3.2.4 X. Арендт: национализм и тоталитаризм

Значительный вклад в развитие теоретического изучения национализма в современном мире принадлежит Ханне Арендт — одному из крупнейших политических философов XX в.

Арендт, Ханна (1906—1975) — немецко-американский философ, одна из наиболее крупных представительниц современной политической философии. Родилась в городке Линден под Ганновером в либеральной еврейской семье. Первоначальное классико-филологическое и теологическое образование получила в Кенигсберге и Берлине (лекции по теологии у Р. Гвардини). В 1924 г. продолжила обучение в Марбурге: помимо классической филологии и теологии (у Бультмана) Арендт занимается философией у М. Хайдеггера. В 1928 г. Арендт защищает в Гейдельберге под руководством К. Ясперса диссертацию о понятии любви у Августина. В 1929 г. вместе со своим первым мужем Гюнтером Штерном (известным философской общественности под именем Гюнтер Андерс) переселяется в Берлин. В 1933 г. эмигрирует в Париж, где знакомится с Беньямином. В 1941 г., спасаясь от нацистов, переезжает вместе со своим вторым мужем Генрихом Блюхером в Нью-Йорк. В 1946—1949 гг. — главный редактор издательства Schocken Books. С 1963 г. — профессор университета Чикаго, с 1967 г. — профессор Новой школы социальных исследований в Нью-Йорке. Опубликованы следующие сочинения X. Арендт и книги о ней: Истоки тоталитаризма. М.: Центр-Ком, 1996; Vita activa, или О деятельной жизни. СПб.: Алетейа, 2000; The Human Condition. L., 1958; On Revolution. L., 1963; On Violence. N.Y., 1970; The Life of Mind, Vol. 1: Thinking. N.Y., 1971; Vol. 2: Willing. N.Y., 1977/1978; J. Habermas. Hannah Arendts Begriff der Macht//Philosophisch-politische Profile, Fr. /М. 1981; S. Benhabib. Judgment and the Moral Foundations of Politics in Arendts Thought// Political Theory. 16/1. 1988; S. Dossa. The Public Realm and the Public Self. The Political Theory of Hannah Arendt. Waterloo, 1989.

Исходный пункт рассуждений X. Арендт — опыт разрушения политической сферы тоталитарными режимами; отсюда центральный вопрос политической философии Арендт — предпосылки и условия собственно политического действия. Ранние работы Арендт посвящены анализу феномена политического господства, а в центре ее позднего труда — «The Human Condition» — теория политического действия.

В «Истоках тоталитаризма» (1951) в качестве центральной категории анализа феномена тотального господства выступает понятие зла. Тоталитаризм понимается как кризисный феномен современных обществ. В связи с этим фашизм и сталинизм трактуются как структурно идентичные явления. Утрата деятельностной компетенции субъектами, действующими в условиях тоталитарного государства, разрушение сферы политического есть абсолютно злое. В той мере, в какой мы имеем дело с абсолютно злым, мы имеем дело с бездумным и лишенным способности суждения индивидом — последний не способен даже нести ответственность за свои поступки. Преступление в этих условиях не подлежит ни прощению, ни наказанию, поскольку его субъекты не в силах осознать свою вину (эту мысль Арендт активно проводила в 1963 г. во время процесса по делу нацистского палача Эйхмана в Иерусалиме). Тоталитарные режимы суть воплощения абсолютно злого в той мере, в какой они ликвидируют человека как политического субъекта. Необходимый признак тоталитарных режимов — организация системы политического террора (концентрационные лагеря создавались как национал-социализмом, так и большевизмом).

X. Арендт: кризис национального государства, тоталитаризм и национальные меньшинства

Одна из тем, к которой обращается X. Арендт, — современный национализм и судьба национальных меньшинств в ситуации кризиса национального государства. Этой теме посвящен специальный раздел в ее фундаментальном труде «Истоки тоталитаризма».

Ключевые вопросы данной работы: национальные меньшинства — их судьба, роль и место в современном политическом пространстве; проблема безгосударственности и так называемых безгосударственных лиц; национальное государство, его настоящее и будущее, попытки решения проблем национальных меньшинств и людей без гражданства, без государства; право, закон и полицейский порядок, ассимиляция, репатриация, депортация и др.

Тема о национальных меньшинствах, затронутая X. Арендт, органично вписывается в общее поле тематики национализма. Но в XX в. она приобрела особенно острое политическое звучание в связи с происходившими событиями, их масштабностью и исторической тяжестью: национально-освободительными движениями, Первой мировой войной и в результате переделом европейского пространства и кризисом национального государства как института.

Аренд отмечает, что современное господство силы, которое превращает национальный суверенитет в издевку, за исключением суверенитета государств-гигантов, рост империализма и пандвижений подорвали устойчивость системы европейского национального государства извне. Однако ни один из этих факторов не вытекал прямо из традиции и институтов самих национальных государств. Их внутренний распад начался только после Первой мировой войны с появлением меньшинств, сотворенных мирными договорами, и постоянно растущего повстанческого движения — детища революций[212].

Центр политических и национальных проблем и пересечений — Восточная Европа. Казалось бы, передел территории произошел, и необходимо решать вопрос о новых государствах. Однако при всей своей очевидности и необходимости этот вопрос, согласно Арендт, не может быть решен: принцип нации-государства неприемлем для данного региона, о чем с очевидностью говорит демографическая карта Европы.

Вопрос о национальной и государственной упорядоченности должен быть решен и решался. Но с каждым шагом в сложившуюся и казавшуюся неразрешимой ситуацию вносилась все большая путаница и сумятица. Наконец, Лигой Наций были приняты Договоры о национальных меньшинствах.

«Договоры смешали множество разных народов в единых государствах, — пишет Арендт, — назвали кого-то из них “государственным народом” и возложили на него управление, молчаливо полагая, что какие-то другие народы (как словаки в Чехословакии или хорваты и словенцы в Югославии) будут равными партнерами в правительстве (каковыми они, конечно, не стали), и с равной произвольностью создали из остальных третью группу народностей, названных “меньшинствами”, тем самым добавив ко многим нагрузкам новых государств тяжесть соблюдения особых административных положений для части населения»[213].

Так появилось понятие «меньшинства», с которым на определенном отрезке истории связывали надежды на решение национальных проблем в послевоенной Европе.

Национально-освободительные движения в Восточной Европе сыграли свою роль в будущей национальной неразберихе. Арендт сравнивает эти национально-освободительные движения с рабочими движениями на Западе. Оба типа движений представляли «неисторические» слои европейского населения и оба боролись за признание и участие в общественных делах. Поскольку целью было сохранение status quo в Европе, постольку казалось неизбежным обеспечение национального самоопределения и суверенитета всем европейским народам. Иное означало бы, что часть их была бы обречена на положение колониальных народов и введены колониальные методы в европейские дела.

Однако в Европе на передний план вышли национальные проблемы европейского населения, которые на протяжении длительного времени оставались без решения. Арендт пишет, что «Европой управляла система, которая никогда не брала в расчет или не отзывалась на потребности по меньшей мере 25 % ее населения. Этого зла, однако, не излечило учреждение государств-преемников Австро-Венгрии, потому что, по грубой оценке, около 30 % из 100 млн их жителей были официально признаны исключением, которых специально должны были защищать договоры о меньшинствах. При более точном подсчете эта цифра составляла 50 % общего населения Восточной Европы»[214].

Хуже всего было даже не то, что такая ситуация сама собой вызывала неверность народностей навязанному им праву, а у правительства — необходимость подавлять свой народ как можно эффективнее, а то, что национально ущемленное население было твердо убеждено, будто истинную свободу, подлинное освобождение и настоящий суверенитет можно получить только вместе с полным национальным освобождением.

Представители великих наций очень хорошо знали только то, что меньшинства в национальных государствах раньше или позже должны быть либо ассимилированы, либо ликвидированы. И не имело значения, двигали ли ими гуманные намерения защищать расколотые народности от преследования или же политические расчеты заставляли их противиться двусторонним договорам между заинтересованными государствами и странами, где данные меньшинства составляли уже большинство (ведь, в конце концов, немцы были сильнейшим из всех официально признанных меньшинств — и по численности, и по экономическому положению), — эти представители не желали, да и не могли опрокидывать законы, на которых стоят национальные государства.

Ни Лига Наций, ни договоры о меньшинствах не помешали бы новообразованным государствам более или менее насильственно ассимилировать свои меньшинства. Сильнейшим фактором, противодействующим ассимиляции, была численная и культурная слабость так называемых государственных народов. Русское или еврейское меньшинство в Польше не чувствовало превосходства польской культуры над своей собственной и на них не производил особенного впечатления факт, что поляки составляли приблизительно 60 % населения Польши[215].

Одним из самых трудных аспектов проблемы восточноевропейских национальностей (более трудным, чем малые размеры и огромное число требующих внимания народов в «поясе смешанного населения») был межрегиональный характер национальностей, которые в случае, если они ставили свои национальные интересы над интересами соответствующих правительств, представлялись последним очевидной угрозой для безопасности их стран.

Действительное значение договоров о меньшинствах заключается не в их практическом применении, а в самом факте, что они были приняты международным органом — Лигой Наций. Меньшинства существовали и раньше, но меньшинство как постоянный институт, признание того, что миллионы людей живут вне нормальной правовой защиты и нуждаются в дополнительных гарантиях своих простейших прав каким-то внешним органом, что это состояние не временное и договоры нужны, дабы установить некий продолжительный modus vivendi, — все это было чем-то новым, безусловно, не встречавшимся в таком масштабе в европейской истории.

Договоры о меньшинствах констатировали то, что до того времени только подразумевалось в действующей системе национальных государств, а именно, что лишь люди одинакового национального происхождения могут быть гражданами и пользоваться полной защитой правовых институтов, что лицам другой национальности требуется какой-то исключительный закон, пока (или если) они не будут полностью ассимилированы и оторваны от национальных корней своего происхождения.

X. Арендт отмечает, что опасность такого развития была внутренне присуща структуре национального государства с самого начала. Но в той мере, в какой становление национальных государств совпадало с формированием конституционного правления, они всегда представляли закон, опирались на правление закона, противопоставляемое правлению произвольной администрации и деспотизму. Поэтому когда нарушилось шаткое равновесие между нацией и государством, между национальными интересами и правовыми институтами, разложение правовой формы правления и организации народов пошло с ужасающей быстротой[216].

Во время появления договоров о меньшинствах в их пользу могло быть и было сказано, как бы в порядке извинения, что стареющие нации имели конституции, которые скрыто или явно (как в случае Франции) основывались на принципе прав человека, что если даже внутри их границ находились другие народности — для них не нужны были никакие дополнительные законы и что только в новосозданных государствах-преемниках принудительное проведение в жизнь прав человека было временно необходимым в качестве компромиссной и исключительной меры.

Все это было иллюзией. И конец ей, согласно Арендт, положило появление безгосударственных людей.

Дело в том, что меньшинства были только наполовину безгосударственными; юридически они принадлежали к какому-то политическому институту, даже если нуждались в дополнительной защите в форме специальных договоров и гарантий. При этом некоторые вторичные права, такие, как право говорить на своем языке и оставаться в своем культурном и социальном окружении, были в опасности и незаинтересованно охранялись каким-то внешним органом. Но другие, более элементарные и основные права, например право на выбор места жительства и работу, оставались неприкосновенными.

Создатели договоров о меньшинствах не предвидели возможности массовых перемещений населения или проблемы «недепортируемого» народа, потому что на земле не было страны, в которой он пользовался бы правом проживания. Меньшинства еще можно было считать исключительным явлением, свойственным определенным территориям, отклонившимся от нормы. «Этот аргумент всегда был соблазнительным, — пишет Арендт, — ибо оставлял в неприкосновенности саму систему. В известном смысле он пережил Вторую мировую войну, после которой миротворцы, убедившиеся в бесполезности договоров о меньшинствах, начали “репатриировать” как можно больше национальностей в попытке разобрать на составные части беспокойный “пояс смешанного населения”. И эта крупномасштабная репатриация не была прямым результатом катастрофического опыта, сопровождавшего договоры о меньшинствах; скорее она выражала надежду, что такой шаг окончательно решит проблему, которая в предыдущие десятилетия принимала все более грозные размеры и для которой просто не существовало международно признанной и принятой процедуры, — проблему людей без государства»[217].

Арендт характеризует безгосударственность как новейшее массовое явление в современной истории, как существование некоего нового постоянно численно растущего народа, состоящего из лиц без государства, как самую симптоматичную группу в современной политике. Безгосударственность представляла собой проблему более трудноразрешимую практически и более грозную по отдаленным последствиям, чем просто проблема меньшинств.

Сложно определить какую-то одну причину возникновения проблемы безгосударственности. С конца Первой мировой войны практически каждое политическое событие неуклонно добавляло новую категорию лиц к тем, кто жил вне защиты закона, причем ни одна из этих категорий, независимо от того, как менялось первоначальное стечение обстоятельств, никогда не могла возвратиться в нормальное состояние.

Согласно Арендт, «ни один из парадоксов современной политики не скопил в себе столько ядовитой иронии, как расхождение между стараниями благонамеренных идеалистов, упрямо отстаивающих “неотчуждаемость” тех прав человека, коими наслаждаются лишь полноправные граждане самых процветающих и цивилизованных стран, и действительным положением бесправных людей. Оно упрямо ухудшалось, пока лагерь для интернированных не стал рутинным решением проблемы местопребывания “перемещенных лиц”»[218].

Изменилась и терминология, применяемая к безгосударственным. Термин «безгосударственные» по крайней мере признавал факт, что данные лица лишились защиты своего правительства и нуждались в международных соглашениях для обеспечения своего правового статуса. Распространившийся после войны термин «перемещенные лица» изобрели во время войны, выразив стремление раз и навсегда ликвидировать безгосударственность, просто игнорируя ее существование.

Какими же последствиями обернулось такое решение проблемы безгосударственности, как введение понятие «перемещенные лица»? «Непризнание безгосударственности, согласно Арендт, всегда означает репатриацию, т.е. депортацию в страну происхождения, которая либо отказывается признать будущего репатрианта своим гражданином, либо, напротив, страстно желает вернуть его себе для наказания.

Первый мощный удар национальным государствам в результате наплыва сотен тысяч людей без государства нанесла отмена права убежища, единственного права, что еще числилось символом Прав Человека в сфере международных отношений. Его долгая, освященная обычаями история восходит к самым истокам упорядоченной политической жизни. С древних времен оно охраняло и беглеца, и место его спасения от обстоятельств, в которых люди оказывались вне закона не по своей вине. Но хотя право убежища продолжало действовать в мире, организованном в систему национальных государств, и в отдельных случаях даже пережило обе мировые войны, оно воспринималось как анахронизм и конфликтовало с международными правами государств. Поэтому его нельзя найти ни в одном писаном законе, конституции или международном соглашении.

Вторым сильным ударом, полученным европейским миром от наплыва беженцев, было осознание невозможности избавиться от них или превратить в националов страны-убежища. Изначально все соглашались, что было только два пути решения проблемы: репатриация либо натурализация. Когда опыт первых русских и армянских волн эмиграции показал, что ни один путь не дал существенных результатов, принимающие страны просто отказались признавать безгосударственный статус за всеми новоприбывающими, тем самым делая положение беженцев еще более невыносимым»[219].

Что происходило на самом деле? Серьезные трудности начались, как только были опробованы два общепризнанных средства: репатриация и натурализация. Меры репатриации, естественно, проваливались, когда не находилось страны, куда могли быть депортированы эти люди. Объяснялось это не особым уважением к лицам без государства и не гуманными чувствами стран, наводненных беженцами, а тем, что ни страна происхождения, ни любые другие страны не соглашались принять безгосударственное лицо. Может показаться, что сама недепортируемость этого лица должна была предотвращать его высылку правительством. Но поскольку человек без государства был «аномалией, для коей не существовало подходящей ниши в здании общего права», был, по определению, человеком вне закона, то он полностью отдавался на милость полиции.

Иными словами, государство, настаивая на своем суверенном праве изгонять и высылать, внезаконной природой феномена безгосударственности было втянуто в совершение заведомо незаконных актов. Проблема безгосударственных сплавлялась в соседние страны, а те оплачивали тем же. Идеальное решение проблемы репатриации — вернуть беженца назад, в страну его происхождения, — было успешным лишь в исключительных случаях, потому что, во-первых, нетоталитарную полицию еще сдерживали остаточные этические соображения; во-вторых, лицо без государства точно так же могли выкинуть из его родной страны, как из любой другой; в-третьих, все эти перемещения людей можно было бесконечно продолжать только с соседними странами.

Любая попытка на международных конференциях установить какой-то правовой статус для людей без государства проваливалась, ибо ни одно соглашение не могло заменить территорию, куда в рамках существующего закона следовало бы депортировать чужака. Все дискуссии по проблеме беженцев вращались вокруг одного вопроса: как сделать беженца снова депортируемым? Не нужны были Вторая мировая война и лагеря перемещенных лиц, дабы показать всем, что единственной практической заменой несуществующему отечеству стал лагерь интернированных. В самом деле, уже в 1930-х гг. это была единственная «страна», которую мир предлагал людям без государства.

Политика натурализации тоже не имела успеха. Вся ее система в европейских странах распалась, когда столкнулась с безгосударственными людьми, и точно по тем же причинам, по которым отмерло право убежища. В сущности, натурализация была придатком к законодательству национального государства, которое считалось только с националами, людьми, рожденными на его территории и гражданами по рождению. Натурализация требовалась в исключительных случаях для единичных индивидов, кому обстоятельства позволяли въезжать на иностранную территорию. Вся эта процедура нарушилась, когда встал вопрос о массовом применении натурализации. Ни одна европейская гражданская служба, вероятно, не могла бы справиться с проблемой даже с чисто административной точки зрения. Вместо натурализации, по крайней мере малой доли новоприбывших, эти страны начали отменять более ранние решения о принятии в гражданство частично из-за общей паники и частично потому, что наплыв больших масс новых беженцев действительно изменил и так всегда ненадежное положение натурализованных граждан того же происхождения. Отмена натурализации или введение новых законов, пролагавших путь для массовой денатурализации, потрясали и ту малую веру, что беженцы еще могли сохранить возможность своего устройства в новой нормальной жизни. Отныне надеяться на это было просто смешно, раз ассимиляция в новой стране обернулась мелким обманом или вероломством. Разница между натурализованным гражданином и безгосударственным жителем оказывалась не столь велика, чтобы стоило о ней хлопотать: первому, часто лишенному важных гражданских прав, в любой момент грозила судьба второго. Натурализованные лица в большинстве своем были приравнены к статусу обыкновенных иностранных жителей, и, поскольку эти натурализованные уже потеряли свое предыдущее гражданство, такие меры попросту угрожали безгосударственностью еще одной значительной группе.

«Было почти трогательно видеть беспомощность европейских правительств, — пишет Арендт, — несмотря на осознание ими опасности безгосударственности для их устоявшихся правовых и политических институтов и несмотря на усилия обуздать эту стихию. Взрывных событий больше не требовалось. После того как известное число людей без государства допускали в ранее нормальную страну, безгосударственность распространялась подобно заразной болезни. Не только натурализованные граждане оказывались в опасности возврата к положению безгосударственных, но и условия жизни для всех чужеземцев заметно ухудшались. В 1930-х гг. стало все труднее отличать безгосударственных беженцев от нормальных иностранцев, проживающих в данной стране. Как только правительство пыталось использовать свое право и репатриировать такого нормального иностранного жителя против его воли, он делал все, чтобы спастись, перейдя на положение безгосударственного»[220].

Еще вреднее того, что безгосударственность делала с освященными временем и необходимыми различениями между националами и иностранцами, а также с суверенным правом государств в вопросах национальной принадлежности и изгнания, было ее влияние на структуру правовых национальных институтов, когда растущее число обывателей вынуждено было жить вне юрисдикции этих законов и без защиты каких-либо других. Лицо без государства, не имевшее права на местожительство и работу, конечно же должно было постоянно нарушать закон. Над ним висела угроза тюремных приговоров без вины, без совершения преступления. Более того, переворачивалась вся иерархия ценностей, подобавшая цивилизованным странам. Поскольку безгосударственник представлял собой аномалию, для которой не предусмотрен общий закон, то ему было лучше стать аномалией, для которой такой закон предусмотрен, т.е. стать преступником.

Менее надежным и более трудным путем, чтобы подняться из непризнанной аномалии до положения признанного исключения, был путь гения. Подобно тому как закон знает только одно различие между людьми — различие между нормальным обывателем и аномальным преступником, так и конформистское общество признает только одну форму последовательного индивидуализма — гения. Европейское буржуазное общество хотело видеть гения стоящим вне человеческих законов, каким-то священным чудовищем, чья главная общественная функция — порождать возбуждение, и потому не имело значения, если гений действительно был человеком вне закона. Кроме того, потеря гражданства лишала людей не только защиты, но и всякого ясно определенного, официально признанного удостоверения личности. Часть этих проблем решалась, когда человек отличался от всех настолько, чтобы вырваться и спастись из огромной и безымянной толпы бесправных.

Национальное государство, неспособное обеспечить законность для тех, кто потерял покровительство своего прежнего правительства, передавало все такие дела полиции. В Западной Европе это был первый случай, когда полиция получила власть действовать самостоятельно, прямо управлять людьми, т.е. в одной из областей общественной жизни полиция перестала быть простым орудием исполнения и слежения за соблюдением законов, но превратилась в правящий властный орган, независимый от правительства и министерств. Сила полиции и ее свобода от закона и правительства росли прямо пропорционально притоку беженцев. Чем больше доля лиц безгосударственных и потенциально безгосударственных во всем населении страны, тем больше опасность постепенного перерождения ее в полицейское государство.

Арендт утверждает, что тоталитарные режимы, где полиция достигла вершин власти, особенно желали закрепить эту власть путем бесконтрольного господства над значительными группами людей, которые, независимо от преступлений отдельных лиц, в любом случае не пользовались защитой закона.

В заключение Арендт приходит к выводу, что национальное государство не может существовать, если однажды рухнул его принцип равенства перед законом. Без этого правового равенства, которое первоначально было предназначено заменить более старые законы и порядки феодального общества, нация превратится в анархическую массу сверхпривилегированных и ущемленных одиночек. Законы, которые не равны для всех, возвращают вспять — к правам и привилегиям, в чем-то противоречащим самой природе национальных государств. Чем яснее доказательства их неспособности обращаться с безгосударственными людьми как с правовыми субъектами и чем больше объем произвольного управления при помощи полицейских указов, тем труднее для этих государств противиться искушению лишить всех граждан правового статуса и править ими, опираясь на всемогущую полицию[221].

3.2.5 Э. Смит: концепция гражданского национализма

Энтони Смит — автор «Теории национализма» (1971) — капитального труда, обобщившего существовавшие к 1970 г. концепции национализма, а также ряда глубоких исследований. Одна из крупных работ Смита — «Национализм и модернизм» (1998, в рус. пер. 2004).

Интересное политологическое осмысление феномена национализма Смит предлагает в работе «Нации и национализм в эпоху глобализации» (1995)[222].

Смит обращается к рассмотрению гражданского национализма как одного из направлений политического национализма. Согласно Смиту, гражданский национализм не менее жесток и бескомпромиссен, нежели этнический национализм. Гражданский национализм требует в качестве цены за получение гражданства и его преимуществ капитуляции этнической общности и индивидуальности, перемещения этнической религии в приватную сферу, маргинализации этнической культуры и наследия меньшинств в границах национального государства.

Гражданский национализм, как и этнический, может требовать искоренения культуры меньшинств и общностей как таковых, исходя из предположения, разделяемого марксистами и либералами, о равенстве через единообразие, большей ценности «высоких культур» и «великих наций» по сравнению с «низкими» культурами малых наций, или этний. «Назидательная история западных демократий, — пишет Смит, — оказывается столь же требовательной и жестокой — и на практике этнически односторонней, — как и в незападных авторитарных государствах-нациях, поскольку предполагает ассимиляцию этнических меньшинств в пределах национального государства посредством усвоения этнической культуры господствующего большинства. Гражданское равенство уничтожает все ассоциации и организации, которые стоят между гражданином и государством, а идеология гражданского национализма выталкивает все традиционное и неписьменное на обочину общества, в сферу семьи и фольклора. Поступая таким образом, она делегитимирует и девальвирует этнические культуры как коренных меньшинств, так и мигрантов, и делает это сознательно и преднамеренно»[223].

Смит приходит к выводу, что это преднамеренное и открытое очернение культур и обычаев всех групп, кроме доминирующего «гражданского большинства», способствовало возникновению нынешнего кризиса национального государства.

3.2.6 Теоретики национализма о его будущем

Размышляя о природе национализма и его будущем, Г. Кон в работе «Идея национализма» (1961)[224] приходит к выводу, что возникновение и расцвет национализма как социального и политического явления, естественно, не случаен и, как и многие иные исторические феномены, обусловлен своими причинами. Современный период истории, начиная с Французской революции, согласно Кону, характеризуется тем, что именно в этот период нация требует высшей лояльности человека, и все люди, а не только отдельные личности или группы, проникаются этой лояльностью. Все цивилизации, до современного периода шедшие своими, нередко очень несхожими путями, теперь все больше и больше подчиняются одному высшему групповому сознанию — национализму[225].

Однако, продолжает Кон, для разных периодов истории характерны различные пределы человеческих симпатий. Эти пределы не установлены раз и навсегда, а изменяются под воздействием великих исторических кризисов. Начиная с XIX в. в западном, а в XX в. также в восточном мире границы симпатий определяются национальностью. Быстрый рост населения, распространение образования, повышение роли масс, новая техника информации и пропаганды придали чувству национальности, согласно Кону, такую интенсивность и постоянство, что оно стало восприниматься как выражение чего-то естественного, что существовало и будет существовать всегда. Но пределы симпатий не обязательно должны всегда оставаться такими, какими они есть сегодня. С преобразованием социальной и экономической жизни, с ростом взаимозависимости всех национальностей, сокращением расстояний, с новым направлением образования эти пределы могут включать наднациональные сферы общих интересов и симпатий.

Подобное расширение солидарности, если оно настанет, возможно только в результате борьбы невиданных ранее масштабов. Национализм представляет «корпоративные интересы»: не только политические и экономические, но также интеллектуальные и эмоциональные, отличающиеся небывалой интенсивностью[226]. Так, по сравнению со всемогущей национальностью общечеловеческое представляется как отдаленный идеал или поэтическая мечта, не обладающая плотью и жизненным пульсом.

Но на определенном отрезке истории, продолжает Кон, французская или немецкая нация тоже были не более чем отдаленной идеей. И все же после великой борьбы исторические силы осуществили эту идею. В XVIII в. появилась утопическая идея организации всего человечества, но уровень развития государства и экономики, техники и коммуникаций был недостаточным для решения такой задачи. Сегодня ситуация другая.

Кон завершает свое рассуждение следующим выводом: «Когда-то национализм способствовал личной свободе и счастью, теперь он подрывает их и подчиняет целям своего собственного существования, которое уже не представляется оправданным. Когда-то великая жизненная сила, ускорившая развитие человечества, теперь он может стать серьезной помехой на нути гуманности»[227].

В одной из своих поздних работ — «Vita activa, или О деятельной жизни» (1971) — Ханна Арендт также обращается к вопросу о перспективах национализма как социальной и политической парадигмы.

Арендт начинает с тезиса, что органические исторические теории национализма, в основном центрально-европейского происхождения, все опираются на отождествление нации и существующих между ее индивидами отношений с семьей и семейными связями: «В той мере, в какой общество становится эрзацем семьи, оно требует, чтобы “кровь и почва” были решающими в принадлежности к нации; даже там, где эти идеологии не вполне сформировались, единообразие населения и оседлость становятся собственно критериями образования нации. Что это национально-государственное развитие и возникающая тут национально-социальная солидарность противодействовали нужде и часто предохраняли от худшего, даже доводили дело до сносного социального законодательства, стоит вне сомнения; но столь же несомненно, что все это никак не повлияло на сам процесс экспроприации и отчуждения от мира, ибо “коллективная собственность”, на которой все основано, есть противоречивое в себе самом представление»[228].

Сейчас, согласно Арендт, человечество проходит через последнюю стадию этого процесса. Ее признаки — упадок европейских национальных государств, ограничение Земли в географическом и в хозяйственном аспекте, наконец, возникновение такого человечества, единство которого и не гарантировано политически, и не выведено из гуманистического идеала, но превратилось в простую фактичность, поскольку представителям этого человечества требуется значительно меньше времени, чтобы «слететься» из разных углов земли, чем представителям нации еще несколько лет назад требовалось, чтобы съехаться в столицу. Подобно тому как классовая принадлежность и национальная территория на предыдущих стадиях Нового времени отменила принадлежность к семье, семейную патриархальную собственность, так сегодня род человеческий, человеческий социум заступил на место национально организованного общества, а совокупная поверхность земли заняла место национально ограниченных территорий. Но это взятие земли во владение человеческим родом в целом также не остановит процесс отчуждения от мира, как не остановит он и развязавшие его процессы индивидуальной экспроприации и являющиеся его результатом процессы социального роста. Ибо старое гуманистическое представление о мировом гражданстве остается утопией; никто никогда не сможет стать гражданином мира в том смысле, в каком он гражданин своей отдельной страны. И старое социалистическое представление об общественной собственности и общественном богатстве еще хуже, чем утопия, оно самопротиворечиво, ибо собственность именно то самое и есть, что мое собственное.

Возникновение человеческого рода, в отличие от человечества как регулятивной идеи человеческого достоинства, — завершает свое рассуждение Арендт, — означает не более и не менее как распространение современного общества по всему земному шару, а тем самым распространение социальных феноменов модерна, лишения корней и одиночества массового человека и массовых движений на все страны мира[229].

3.3 Национализм и политизация современной культуры