Нация прозака — страница 19 из 70

Даже сейчас, если в летний день пойдет дождь – холодный, унылый ливень вроде тех, что любят вспоминать исполнители блюза, такой, что июль превращается в осень или даже зиму, – я испытываю дежавю, и мне снова затуманивает разум, а тело сводит судорогой от воспоминаний о дождливых днях в лагере, темных, наводящих тоску днях, когда дождь лил как из ведра, когда я надевала желтый плащ, чтобы согреться, когда чувствовала, будто меня избили до синяков, и задавалась вопросом: что же такого я натворила, что родители отправили меня в эту ссылку? Чем я все это заслужила, как мне искупить вину?

Я же была таким примерным ребенком, ну правда. Никогда не просила меня развлекать, сама находила себе занятия. Когда меня оставляли одну, скорее всего, бралась за собрание сочинений Толстого, ну или Толкина, на худой конец. Делала зарисовки в блокноте или сочиняла очередную детскую книжку про животных для серии, которую начала в пять лет. Богом клянусь, одиночество меня вполне устраивало. Может, поэтому меня и высылали в лагерь и заставляли общаться с ровесниками: «Очередная попытка сделать меня такой же, как все».

Я постоянно думаю, что именно в детском лагере все и пошло не так, что именно там началась моя ссылка, что мою волю ломали – и снова, и снова, и снова – с каждым последующим летом. Все закончилось в лагере. Я перестала писать книги, перестала собирать кузнечиков, перестала думать, что я хорошенькая, перестала спрашивать, отчего существуют молнии, дождь и цунами, если только не Господь Бог посылает их на землю, перестала интересоваться, существует ли Бог, перестала задавать обессиленным взрослым вопросы, перестала стремиться к чему бы то ни было, зная, что ничего не добьюсь, что меня изгнали из мира, где я все могла.

Неважно, сколько пройдет лет, сколько раз я приду к психологу, сколько сил я потрачу на то, чтобы достичь этого неуловимого состояния, которое называют перспективой и которое расставляет все по местам и отправляет прошлые ошибки в небытие, где им и место, то самое счастливое место, где все только и твердят что про уроки свыше и про гармонию с собой. Никто никогда не поймет, насколько сильны те воспоминания, насколько нерушимы и ярки, и нет нужды в заключении психиатра, чтобы понять, что они сводят меня с ума. Мое подсознательное не похоронило их, мое супер-эго не справилось. Они довлеют надо мной, я до сих пор живу в них. И когда я думаю о летнем лагере, в голову приходят самые мерзкие мысли: «Я хочу убить маму с папой за то, что они так со мной поступили! Я хочу зарубить их насмерть за это, потому что я была самой чудесной девочкой на свете, и вместо того, чтобы поощрять во мне хорошее, они отсылали меня туда, откуда мне было не найти дорогу домой! Я была особенной! Многообещающей! Но они вышвыривали меня куда подальше и пытались сделать обыкновенной! Они бросали меня к кучке обычных детей, которые думали, что я странная, и заставляли меня чувствовать себя странной до тех пор, пока я действительно не стала странной! И после стольких лет я продолжаю презирать их за то, как они со мной поступили!»

Это не дождь бьет, это меня бьет.

Тоска по дому – мое обычное состояние. Я всегда по кому-нибудь или чему-нибудь скучаю. Всегда пытаюсь вернуться в воображаемые места. Бесконечное стремление в никуда – вот что такое моя жизнь.


К тому времени, когда я отправляюсь в лагерь на озере Сенека, чтобы провести там свое пятое и последнее лето, жизнь превращается в какое-то столпотворение. Все, что я помню об этом хаосе, – обрывки здесь, вспышки там. Я плачусь отцу по телефону, мама курит и плачет в кровати в своей комнате, отец просит передать трубку матери, она говорит «нет», потом «да», плачет, умоляет его, спрашивает, зачем он вмешивается в наши с ней отношения. И снова плачет. И я снова плачу. Мама и я плачем каждая в своей комнате. И кричим. И миримся. И обнимаемся, и целуем друг друга, и еще немного плачем, когда клянемся ни за что не давать отцу встать между нами. Конечно, время идет, и он умудряется встрять между нами, пока мама недостаточно сосредоточена на том, чтобы вклиниться между ним и мной. Приблизительно так все и было в то время. Я всегда предавала одного из них ради другого. Словно в любовном треугольнике. В общем-то, это и был любовный треугольник.

Что бы я ни делала, мама бросалась кричать и плакать. Когда я прокалываю в ухе вторую дырку, ей срывает крышу, и мне приходится на несколько дней переехать к тете. Когда она застает меня за разговором заговорщицким шепотом с отцом, шепотом, который она распознает, даже если не понимает ни слова, она уходит к себе в комнату, хватается за пачку «Голуаза» и мечется между истерикой и полной тишиной. Постоянно звонит сестре. Говорит, что я так сильно ее расстраиваю, что у нее снова начинается внутреннее кровотечение, что я преждевременно сведу ее в могилу. Я говорю, что не хочу огорчать ее, что я просто хочу общаться с отцом, а с доктором Айзеком не хочу. Она говорит, что доктор Айзек спас мне жизнь и что отец мешает моему лечению.

И тогда я говорю: «Вообще-то я не согласна».

Несмотря на то что его страховка могла бы покрыть все расходы, папа отказывается платить по счетам доктора Айзека, и маме приходится платить самой из грошей, что она получает за редактуру гостиничного справочника. Когда деньги заканчиваются, доктор Айзек говорит, что подаст на моего отца в суд за неоплаченные счета, если только мы не заставим его заполнить чертовы документы по страховке. Я так боюсь отцовского гнева, что говорю ему, как ненавижу доктора Айзека, окончательно лишая его любых причин платить за мое лечение. Маме я говорю, что обожаю доктора Айзека, просто отец пытается меня настроить против него. Я говорю каждому из них то, что они, наверное, хотят услышать, ведь только так они будут и дальше любить меня. Если правда и существует, то она постоянно меняется в зависимости от того, с отцом я сейчас или с матерью.

Мне просто хотелось, чтобы они оба меня любили.

По сравнению со всей суетой дома, лагерь должен был стать облегчением. Но не стал. Начнем с того, что в то лето должен был открыться Айзод-центр в Медоулендз в Нью-Джерси, и в честь открытия Спрингстин должен был выступать там десять вечеров подряд. Я достала билеты на часть концертов, но директор сказал маме, что мне можно покидать лагерь только в случае свадьбы или бар-мицвы в семье, но никак не ради Брюса Спрингстина. Абсолютно исключено.

Я сказала маме, что в таком случае не поеду в лагерь. Абсолютно исключено.

Когда я позвонила папе, умоляя разрешить мне остаться у него на все лето, он стал мямлить что-то там про работу целыми днями и про то, что мне будет нечем заняться одной дома. Я обещала, что буду хорошо себя вести, что буду валяться на солнце, намазавшись йодом[127] и детским маслом, читать Диккенса, Дафну дю Морье, так что никто даже не заметит моего приезда, но отец мне решительно отказал. Сказал, это невозможно, и никаких объяснений.

Повесив трубку, я поняла, что помощи ждать неоткуда. Я осталась одна. Ни мама, ни папа не понимали, что озеро Сенека станет пределом моего терпения, что те силы, которые у меня еще оставались, будут исчерпаны, и что я пойду ко дну. Мне не верилось, что люди, ближе которых быть не должно, не замечали моего отчаяния, или не собирались ничего предпринимать, или потеряли веру в то, что мне можно помочь, не понимали – или не хотели понимать, – что их вера единственно могла изменить ситуацию.

Мне еще никогда не было так одиноко, как в тот день, когда я выслушала все отцовские отговорки и повесила трубку.

В конце концов билеты на Спрингстина достались детям маминого бойфренда и их друзьям, а меня отправили в лагерь. Но перед тем, как сесть в автобус тем летом, вместо обычных признаний в том, как сильно я буду по ней скучать, я сказала маме, что когда-нибудь отомщу ей.

Мамочка, как ты могла так со мной поступить? Я больна, я схожу с ума, я совершенно не в себе, и ты знаешь об этом, и я не могу поверить, что ты все равно отсылаешь меня. Зачем ты так со мной?

– Элли, ты знаешь, что по-другому не получится.

– Мамочка, если бы ты только знала, как мне тяжело, ты бы нашла другой выход. Ты делаешь вид, что меня нельзя оставлять дома на целое лето. Но разве я не могу просто быть здесь, смотреть фильмы и читать? Что в этом такого?

– Тебе нужно побольше общаться со сверстниками, – сказала она, уклоняясь от ответа. – Тебе нельзя оставаться одной дома и еще больше и больше зарываться в своих мыслях. В любом случае я уже все оплатила. И потом, доктор Айзек считает, что это пойдет тебе на пользу.

– Доктор Айзек – придурок. А раз ты считаешь его своим гуру, значит, ты сама дура. Ненавижу тебя за то, что ты делаешь это, Бог свидетель, я заставлю тебя за все заплатить.

Я даже не поцеловала ее перед тем, как ступенька за ступенькой забраться в автобус. А она притащила фотоаппарат, пыталась заставить меня позировать и обниматься с ней, пока кто-то из родителей делал снимки, словно все было нормально и я не разбрасывалась обещаниями отомстить. Я никак не могла понять, зачем тратить все эти силы, чтобы делать вид, что все в норме, даже если это очевидно не так. Если бы она проявляла столько же рвения, пытаясь понять, что со мной происходит, и помочь мне, может, у нее бы даже получилось.

Перед тем как забраться в автобус, я сказала ей: «Если сейчас отправишь меня в лагерь, можешь считать, что отправила меня умирать».

– Элли, прекрати уже изображать Сару Бернар, хватит драмы. Тебе будет весело. Просто попробуй.

– Я пробовала четыре года подряд. Заставишь меня терпеть пятый – пожалеешь. Клянусь.

Автобус тронулся, я подумала: «Все эти годы. Ты за них заплатишь». Я не думала о том, что маме тяжело, что у нее были свои проблемы, что ей нужна была передышка, что я даже близко не представляла, как сложно быть мамой. Я всерьез верила, что боль, которую мне причинят восемь недель в лагере, дает мне право на все. Ни один человек, если только он не пережил депрессии вроде моей, и представить не мог, что боль могла быть настолько невыносима, что смерть превращалась в звезду, к которой хотелось взмыть, – мечта о покое, который был в тысячу раз лучше жизни со всем ее шумом в голове.