Нация прозака — страница 25 из 70

Но когда Руби погнала меня за пределы Гарвард-Ярда, в сторону Научного центра, я осознала, что зашла слишком далеко. Внезапно все стало понятным. Я знала, что это и есть безумие: «Безумие – знать, что творишь тупости, но не находить в себе силы остановиться».

Меня пугало то, что я чувствовала, пытаясь сбежать, зная, что если остановлюсь – могу столкнуться лицом к лицу с причиной того, почему я всегда была в бегах, и признать, что на самом деле такой причины нет. Беги, беги, беги. Бежала ли я к чему-то или от чего-то? Бессмысленность моего личного шоу расстраивает меня слишком сильно, чтобы о ней думать. И подобно тому, как проваливались все мои прежние махинации по изгнанию демонов из головы, так и у этой новой схемы не было шансов. Сэм был для меня не просто каким-то там парнем. Он был очередной версией спасителя. Его отец был президентом большой киностудии, и когда Сэм подошел ко мне в кафе и сказал, что увезет в Лос-Анджелес, заберет из этой жизни, изо всех проблем, когда он сказал, что мы с ним могли бы писать сценарии, когда он сказал: «Слушай, детка, я сделаю тебя звездой», – я знала, что это просто слова, но все равно купилась. Он сказал, что мы можем провести зимние каникулы в их доме на Багамах. Сказал, что мы можем отправиться в Канны на фестиваль. Слова, слова, слова. Я ему верила. Я вообразила себе мир, полный солнечного света, мир полной безопасности. Я мечтала отправиться в Неверленд, туда, где не существует ни ужасного настроения, ни мерзких мыслей, ни черной волны. И те пару дней, что я планировала, как добраться – с помощью Сэма – до места, где не может случиться ничего плохого, я уже стала чувствовать себя лучше. Я могла выдержать целую минуту наедине с Гегелем.

Одна мысль о том, что мне придется попрощаться с мечтой о побеге из-за того, что Руби убедит Сэма вернуться к ней, была невыносима. Пронизывающий до костей мороз, который приходил вслед за мыслью о том, что очередная попытка выбраться из этой жизни живой и невредимой приведет к разочарованию, был невыносим. Время стало таким вязким, что его можно было потрогать. Каждая минута, каждая секунда, каждая наносекунда обвивали мой позвоночник так, что мышцы до боли наливались тяжестью. Я почти исчезла. Из-за этого самопроизвольного наркоза мой разум растворился в болезненной пустоте. И только когда Руби разглядела выражение моего лица, она поняла, что на самом деле я рискую разрушить саму себя, а не ее счастье с кем бы то ни было, и она перестала кричать.

И спросила: «Что с тобой не так? Скажи уже что-нибудь! Скажи, как ты вообще могла так со мной поступить?»

А я только и могла сказать – не кому-то, просто сказать: «Пожалуйста, не оставляй меня одну, не оставляй меня умирать здесь, не оставляй, не уходи».

– Что с тобой, Элизабет? Почему ты не разговариваешь со мной? Скажи что-нибудь? Скажи что-нибудь в свое оправдание?

Я хотела сказать: «Я не могу, я отступаю, я потеряна». Я хотела сказать так много, но не могла.

– Ты чокнутая, – сказала Руби. – Тебе нужен психолог.

А я хотела ответить: «Знаешь, ты ведь права».

Вместо этого я ушла от Руби, шатаясь от головокружения. Гарвард-Ярд превращался в призрак. Я пробивалась сквозь него, а сама словно очутилась в своем пластиковом пузыре, отделявшем мой смутный мир от мира снаружи. Было темно и серо, под моими лоферами хрустели мертвые листья, напоминая о давнишнем ощущении, когда с хрустом раскалывалась моя голова. Я прошла мимо знакомых, они поздоровались. Я почти их не видела и не слышала. Их голоса как будто доносились со стороны, то же ощущение, что бывает, если смотришь фильм, а изображение со звуком в рассинхроне. А может, эта сцена напоминала домашнее видео, где все проносилось мимо меня обрезанными зернистыми кадрами, а в ушах щелк-щелк-щелк – гудел проектор. Я продолжала шагать, как запрограммированная машина.


Я иду к зданию университетской больницы. Сквозь стеклянные двери. Все еще дышу. Захожу в лифт на первом этаже через одну дверь. Выхожу на третьем через другую. Иду по стрелочкам с подписью КЛИНИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ. В западное крыло. Прошу поговорить с психиатром. В приемной отвечают, что сейчас принимает только психолог. Всего пара минут, и мы уже идем в кабинет доктора Кинга. Я говорю ему, что мне нужна помощь. Отчаянно нужна. Говорю, что мне страшно. Говорю, что пол рассыпается под ногами, а потолок вот-вот упадет мне на голову. Говорю ему, что я небоскреб в стиле ар-деко, прямо как Крайслер-билдинг[161], вот только фундамент начинает крошиться, осколки стекла разлетаются по тротуарам, по моим ногам. Я иду босиком по стеклу темной ночью. Я складываюсь, как карточный домик. Я осколок стекла, я человек, раненный этим осколком. Я убиваю себя. Я помню, как папа исчез. Я помню, как мы с Заккари расстались в девятом классе. Я помню, как плакала, когда мама оставляла меня в яслях. Я рыдаю изо всех сил. Я ловлю воздух ртом. Я говорю что попало, я знаю.


Доктор Кинг на несколько дней отправил меня в Стиллман, университетскую больницу, где мне разрешили отдохнуть, разрешили перевести дух, чтобы я снова могла вернуться в Гарвард и продолжать делать глупости. Ну, они-то думали по-другому. Они думали, что небольшая пауза поможет мне увидеть просвет на горизонте. Но я знала, что все это впустую: «Этот перерыв – просто тайм-аут, возьми пять минут на отдых, остановись[162]». Пары дней в постели не хватит на то, чтобы устроить себе капитальный пересмотр личности, такой, чтобы преодолеть давно укоренившуюся привычку чуть что планировать маршруты побегов, цепляться за них, чтобы выстелить себе дорогу, а потом наблюдать за тем, как нездешние силы вдруг вырывают меня из той жизни, где мне хорошо, и как бы я за нее ни цеплялась, мне не справиться. Я знала, что найду другого Сэма, знала, что найду другую возможность ненадолго притворяться, что не так уж и паршиво себя чувствую. Это мне всегда удавалось. А пока, в Стиллмане, в преддверии новых бед, мне помогали окрепнуть, приносили несложные блюда, вроде вареной курицы, на одноразовых тарелках, а перед сном давали снотворное, чтобы убедиться, что я хорошо высплюсь. Удостоверившись в том, что я не покончу с собой, и взяв обещание посещать психолога, они отпустили меня домой. Только на этих условиях. Я не знала, как рассказать им о масштабах своих проблем со страховкой, о том, как тяжело было говорить о деньгах с родителями, и о том, что попытки уговорить кого-то из них оплатить мне сеанс психотерапии приносили больше вреда, чем попытки жить нормально. Невероятно, но доктор Кинг согласился позвонить моему отцу и договориться о том, что счета будут оплачиваться напрямую, без моего участия, прямо через отдел социальных выплат IBM.

Еще никогда и никто в моей жизни не относился ко мне с такой добротой.


А если проблем с парнями не хватало, всегда можно было добить себя наркотой. Управление по борьбе с наркотиками еще не включило экстази ни в один из реестров запрещенных веществ, так что маленькие белые капсулы, которые внешне напоминали витамины, а взрывались в тебе так, будто нитроглицериновая бомба любви пробежалась по всей коре головного мозга, все еще были стопроцентно легальными, когда я поступила в колледж. Мне не нравилась трава, не нравился кокаин, не нравился алкоголь (что никак не мешало мне все это употреблять), но экстази было моим сладким утешением. Экс-трип давал мне возможность ненадолго отделаться от самой себя. Впрочем, этого времени мне никогда не хватало, я всегда хотела больше, всегда хотела продлить период полураспада белых капсул, и только в самом начале, когда я еще не привыкла к этой экстатической гонке, на западном фронте моего сознания все было без перемен.

Пока не вышло из-под контроля. Мы с Руби и еще одной нашей приятельницей стали принимать экстази так часто и в таких количествах, что на кампусе нас прозвали богинями экстази. На вечеринках мы постоянно подходили к незнакомым людям и признавались в любви. Под экстази все у нас были лучшими друзьями, классовые барьеры, сверху донизу пронизывавшие Гарвард, переставали существовать, а мы не были отвратительными нищенками. Мы могли ненадолго спрятаться от того нескончаемого потока обстоятельств, что отделял нас от наших вечно уставших, убивающихся на работе одиноких матерей, стипендий и кредитов на учебу, парней с фамилиями вроде Кэбот, или Лоуэлл, или Гриноу, или Ноблез[163], с которыми мы постоянно зависали. Мне казалось, что все они, как один, ходили в Эндовер[164] или Хотчкисс[165], в Гарвард попали благодаря семейной традиции, как «примеры стратегии развития» (кодовая фразочка, которой в приемной комиссии обозначали отпрысков из семей, жертвовавших Гарварду кучу денег), и учились настолько посредственно, что между школой и колледжем их заставляли брать отпуск на год. Я не могла взять в голову, почему же такие умные городские еврейские девушки вроде нас, подрабатывавшие официантками или машинистками, чтобы заработать на учебу, проводили время в компании парней, для которых были созданы краткие содержания[166]. Но это было так. Было предельно ясно, что они тусовались с нами потому, что хотели немного отдохнуть от толпы одинаковых блондинок, играющих в хоккей на траве, девушек, которых они знали тысячу лет, потому что вместе готовились к поступлению, и проводили лето в Мэне, и ходили на курсы NOLS[167]. А вот почему мы позволяли их коксу, деньгам себя окрутить – до сих пор для меня загадка. Может быть, я решила, что это часть опыта, что я должна была получить в Гарварде. Может быть, думала, что именно этого от меня и ждут. Может быть, это все, что мне оставалось после разочарования в Гарварде: ведь я ходила в школу, я убивалась ради хороших оценок, была редактором школьной газеты и литературного журнала, ходила на занятия по танцам, делала все что угодно, только бы попасть в легендарный университет вроде Гарварда, где со мной сотворят чудо. Но я пробилась в Гарвард и обнаружила, что одного здешнего воздуха недостаточно, чтобы заставить меня дрожать от восторга, обнаружила, что это такой же университет, как и любой другой, обнаружила, что мои одноклассники – не пример глянцевой рафинированности, а куча ходячих гормоно