в, как и все остальные подростки в этой стране, – и я решила, что дальше можно и с наркотиками. Дай-ка мне таблы и всю траву, что есть/Транс наш насущный даждь нам днесь[168]. В общем, не знаю, как именно это вышло, но я, девочка, которая всегда боялась наркотиков, потому что боялась потерять разум, теперь постоянно теряла время и была в хлам.
За три дня до начала зимних каникул, в воскресенье утром, после очередного экс-трипа, я очнулась в комнате Ноа Биддла и так поняла, что пробила дно. Ноа – наследник банковского состояния, золотой эндоверский мальчик родом из пригорода Филадельфии, был избалован настолько, что когда Гарвард потребовал, чтобы он взял отпуск на год перед тем, как идти на первый курс, он нанял специального консультанта, чтобы тот распланировал для него этот год. Ноа нюхает кокс в таких количествах, что, мне кажется, у него скоро прорежется третья ноздря. Он мне не очень нравится, но почему-то я готова на что угодно, лишь бы понравиться ему, а эта задача невыполнима, потому что понравиться Ноа невозможно. Но я почему-то считаю, что если смогу завоевать любовь Ноа, то наконец почувствую себя на своем месте в Гарварде, прибившись к кому-то, кто создан для этого места, кто чувствует себя здесь как дома, в этом мире и в своей собственной шкуре так, как я не смогу никогда, но я надеюсь, что хотя бы взрывы на минном поле в моей голове прекратятся, если он будет рядом.
И вот она я, лежу полуголая на ковре у него в гостиной, под головой лужа пива. Ноа рядом, на полу, и мы переплелись так, как сцепляются насмерть засохшие цветы, постояв в вазе неделю. Из-за усталости и жажды я не могу разобраться в мешанине событий прошлой ночи: все курили и жевали жвачку с экстази, так что пепел везде, а пол и кофейный столик покрыты липкими розовыми комочками; а еще пластиковые стаканы и бутылки с расплывающимися под ними лужами, потому что под экстази все чувствуют себя суперловкими (но, конечно же, ошибаются). Повсюду одежда, в основном моя. Я не могу разглядеть циферблат часов из-за мутной пленки пересохших контактных линз, которые надо было давно вытащить, и мне нужно разобраться, который сейчас час, потому что сегодня дедушка с бабушкой собираются меня навестить, и я должна встретиться с ними в общежитии где-то в районе полудня. Когда мне наконец удается разглядеть, что там на часах, и я понимаю, что уже четыре часа, что они наверняка уже приехали и уехали, а мне завтра сдавать эссе, о котором я еще даже думать не начинала, я чувствую, что меня охватывает паника, острота которой пока сглаживается благодаря остаточному эффекту экстази. Но даже под этой анестезией, где-то глубоко внутри, я уже знаю, что по-настоящему проебалась. Я знаю, что все идет не так, как должно, и даже не так, как я бы хотела. Я проспала визит дедушки с бабушкой, может, я и всю жизнь просплю, и от этого мне жутко страшно, и я принимаюсь кричать так громко, как никогда в жизни не кричала.
Ноа в испуге подскакивает оттого, что я так испугана, пытается меня утихомирить, говорит, что все подумают, будто меня насилуют или убивают, но я не могу перестать кричать, пытаюсь, но не могу. Он каменеет от ужаса, он бы предпочел никогда в жизни со мной не спутываться, он смотрит на меня так, словно я торнадо или песчаная буря, образовавшаяся за окном, и он ничего не может сделать, но надеется, что я не все разнесу. Я продолжаю кричать. Но умудренный опытом препстер-укурок Ноа привык ко всяким кислотным выходкам посреди выступления Grateful Dead[169], и он знает, что надо делать, знает, как переключиться в активный режим повышенного адреналина. Он натягивает что-то на себя и даже на меня и ладонью прикрывает мне рот, пока тащит в отделение «скорой помощи» университетской больницы, а я продолжаю кричать через Гарвард-Ярд, снег и мороз.
Там Ноа меня оставляет, оставляет с медсестрой, которая перетаскивает меня в смотровую. Я уверена, что больше никогда в жизни его не увижу. Мне начинает казаться, что не видеться с ним даже хуже того, что я испытываю сейчас из-за бабушки с дедушкой. Медсестра вызывает дежурного психиатра. Она не дает мне уйти, несмотря на то что я как заведенная повторяю, что мне нужно увидеться с родственниками, они меня ждут, мы собирались на бранч, им за восемьдесят, они утром приехали из Нью-Йорка. Медсестра объясняет, что уже в любом случае поздно, уже пять часов вечера. Но я так и продолжаю твердить: «Мне нужно найти бабушку с дедушкой». Прямо как Дороти, пощелкивая каблучками своих рубиново-красных туфелек, повторяет слова: «Нет места лучше дома»[170]. Вот бы мы оказались в стране Оз.
Они спрашивают, принимала ли я наркотики в течение последних двадцати четырех часов, и я говорю: «Нет». Потом добавляю: «Ну, может, было немного травы и кокса, просто чтобы продлить эффект экстази». Потом признаюсь, что пила пиво, может, пару «Морских бризов»[171] между делом. Врач спрашивает, есть ли у меня проблемы с наркотиками, и я смеюсь в ответ. Заливаюсь изо всех сил, очень громко, завываю, будто гиена, думая о том, как было бы здорово, если бы все мои проблемы сводились к наркотикам, если бы вся моя чертова жизнь не была проблемой, от которой к тому же наркотиками не спастись. Я все смеюсь, и смеюсь, и смеюсь, словно чокнутая, пока доктор не соглашается дать мне валиум и удерживает меня полулежа на смотровой кушетке, пока я не затихаю. Проходит что-то около часа. Мягко, нежно валиум сглаживает мою истерику до состояния бесчувственности, и после многократных обещаний, что со мной все будет хорошо, правда будет, доктор соглашается отпустить меня, советуя хорошенько отдохнуть на зимних каникулах.
В общежитии меня ждет восемь сообщений от бабушки с дедушкой, которые набирали меня из разных точек в Кембридже и напоследок сказали, что едут домой. Ребята из других комнат, которые все утро пытались вызвонить меня у Ноа, но так и не дождались ответа, смотрят на меня как на очень плохого человека. Они смотрят на меня как на человека, способного проспать приезд своих восьмидесятилетних бабушки и дедушки, которые проехали пятьсот миль, чтобы меня увидеть, – и вне всякого сомнения, я именно такой человек. Бриттани спрашивает: «Может, тебе стоит взять академ?» Дженнифер говорит: «Да что с тобой не так? У всех сносит крышу время от времени, но как ты могла так поступить с бабушкой и дедушкой, они такие милашки, они так волновались». Все, что мне остается, – спрятаться у себя в комнате и забраться в кровать.
Когда я прихожу в себя после навязанного валиумом сна, от которого, кажется, превращаюсь в размазню, прямо как папа, я звоню преподавателю семинара по политической философии (по совпадению его курс как раз называется «Правосудие») и говорю, что не смогу завтра сдать эссе, потому что поскользнулась на льду и заработала сотрясение. Та самая девочка, что ни разу не задержала эссе даже на день, та, что жила ради подобия порядка, который дедлайны вселяют в обезумевший разум, – похоже, та самая девочка решила, что все это бессмысленно. Та самая девочка исчезла. Она едет домой на зимние каникулы и уже никогда не вернется.
Штука в том, что сколько бы я ни употребляла наркотиков, я никогда не чувствовала от них ни удовольствия, ни даже капли веселья. Если что-то и было – так это сплошная убогость, сплошное уныние, сплошной психоз. Я закидывала в себя любые таблетки, до которых умудрялась добраться, делала все что могла, только бы ненадолго отключиться. Может, для Ноа с его беззаботным, счастливым детством, экстази и кокаин были просто синонимом фразы «веселись или сдохни» (помню его щенячий восторг, когда ему удалось научить меня курить через бонг или занюхать дорожку кокаина, не сдувая ее с зеркала, как Вуди Аллен в «Энни Холл»[172]), но я делала то, что делала, от отчаяния. И это касалось не только наркотиков на вечеринках. Каждый раз, когда я оказывалась у кого-нибудь дома, я забиралась в шкафчики с лекарствами, крала весь ксанакс и ативан[173], что мне удавалось найти, в надежде добраться до серьезных рецептурных колес вроде эндодана[174] и кодеина, который прописывают при удалении зубов мудрости или других хирургических вмешательствах. Под эндоданом – а это, давайте все называть своими именами, болеутоляющее промышленной силы – я почти не чувствовала боли. Я копила все эти таблетки, откладывала на случай серьезной экстренной боли, а затем срывалась и глотала подряд до тех пор, пока все не утрачивало значения.
Но для того, чтобы серьезно связаться с наркотиками, у меня не было ни денег, ни смекалки. Что бы я в итоге ни принимала, я всегда полагалась на случайность, на то, что принесут другие. И чаще всего безрезультатно: какое бы облегчение ни приносили наркотики, мне всегда было мало. К тому же я не особо с ними ладила и часто устраивала такие выходки, что потом оказывалась в отделении «скорой помощи», причем те, с кем я тусовалась, клялись, что больше никогда не будут со мной трахаться. Я не стоила проблем, которые создавала. Не прошло и двух дней с тех пор, как Ноа притащил меня в больницу с панической атакой от экстази, как я снова вернулась туда посреди ночи, надеясь раздобыть хлорпромазина, потому что обкурилась так сильно, что мне привиделось, что моя нога существует отдельно от меня, типа как бывает у людей с раздвоением личности, когда их руки принимаются писать, но что именно, они не знают. Дальше мне стало казаться, что на меня надвигаются стены, а когда я легла спать, надо мной точно висел дамоклов меч, и я была уверена, что если вырублюсь, то очнусь мертвой.
Короче, таблетками мои проблемы было не решить. Это я была девочкой-проблемой с косяком в руке, а мои попытки медикаментозного саморазрушения были так нелепы, что напоминали историю про то, как Спиноза пытался утопиться, но зацепился ногой за причал