Нация прозака — страница 27 из 70

[175]. Боже, как же мне хотелось быть разумной и спокойной, и при этом ничем не закидываться. Я так хотела увидеть бабушку с дедушкой, провести их по Кембриджу, показать Гарвард-Ярд, библиотеку Уайденера, лестничную площадку на входе в Адамз-хаус, ту, что с золотистой мозаикой на потолке. Отвести их в «Памплону», или «Алжир», или «Парадизо», или какое-нибудь другое кафе, где я проводила долгие часы, читая, сплетничая с кем-нибудь и опрокидывая один двойной эспрессо за другим, чтобы не отключиться прямо за столиком. Так хотела бы показать им, что со мной все в порядке, что их вечно одинокая, мрачная, оторванная от жизни внучка все же смогла стать нормальной.

Когда я была в выпускном классе, моя кузина (другая их внучка) вышла замуж за магната с Уолл-стрит, и ее пышная свадьба в ресторане Windows of the World[176] заставила всю семью чертовски гордиться таким успешным браком. Я знала, что такое мне не под силу, знала, что меня постоянно тянуло к безнадежным хиппарям и прочим заблудшим душам вроде меня самой, но я хотела получить семейное одобрение тем, что мне было по силам: сочинительством, учебой, поступлением в Гарвард. Я ждала их визита с тем же нетерпением, с каким бывшая толстушка, превратившаяся в гламурную красотку, ждет юбилейной встречи выпускников. Ноа мог бы пойти с нами на бранч – в моих фантазиях, во всяком случае, – и, пусть он и не был евреем, он был обаятельным янки из Пенсильвании, а его сестры только что дебютировали с шумом, разнесшимся по всему Северо-Востоку, так что бабушка с дедушкой бы отправились домой, на Лонг-Айленд, довольные историей моего успеха.

А вместо этого они были перепуганы, взволнованы, понятия не имели, что случилось с их младшей внучкой – той самой, что в детстве проводила у них все выходные и каникулы, потому что мама постоянно работала, а отец спал, и сидеть с ней было некому. Они практически вырастили меня и теперь наверняка гадали, что сделали не так. У меня не было ни единого шанса объяснить им, что у меня ужасная депрессия, настолько ужасная, что даже когда я хочу выбраться из своей головы и заботиться о других – как хотела бы позаботиться о них в тот день, – я не могу. Депрессия и таблетки, которые я принимала, чтобы с ней справиться, поглотили меня настолько, что от меня ничего не осталось, даже тени, чтобы обмануть их в тот день. Даже на это мне не хватило сил.


Наступили зимние каникулы, но я целыми днями прячусь в своей комнате. Я думаю, что у меня что-то вроде синдрома отмены. Семестр был слишком бурным. Я знаю, что когда ты только-только переезжаешь в колледж, период привыкания – это нормально, но я вовсе не чувствую себя нормально. Я даже не могу притворяться, что у меня те же проблемы, что и у всех, ведь я единственный известный мне человек, за которым подруга гналась через Гарвард-Ярд с ножом, и единственная (само собой, есть и другие, но я их не знаю), кто переехал из большой квартиры в Мэттьюз-холле в однокомнатную каморку в Херелбат, объяснив это тем, что ввиду психической нестабильности я не способна жить с другими людьми. Да, это правда, у всех в Гарварде полно проблем, но, кажется, они освоились со своей ситуацией, пришли к какой-никакой форме мира, минимальному соглашению, делающему жизнь сносной. Но только не я. О нет. Я так и буду всю жизнь убегать. Всегда буду смотреть через плечо или, если со мной заговорят, через чье-то плечо, выискивая другой выход, другой поручень, за который можно уцепиться. И только сейчас, здесь, дома, я могу спокойно остановиться.

Однажды вечером мама возвращается с работы и входит под темные своды моей спальни, где я валяюсь в кровати в красной фланелевой сорочке, которую не снимала со дня приезда. Большую часть времени я читала книги для курса по «Правосудию», с удивлением обнаруживая, как все это увлекательно и сколькому я могу научиться благодаря «Основам метафизики нравственности» Канта, или эссе «О свободе» Милля, или «Теории справедливости» Джона Ролза. Может, если бы я проводила над книгами больше времени, первый семестр в Гарварде не так сильно выбил меня из колеи. Может, если я буду напоминать себе, что, вопреки общеизвестному мнению, Гарвард – это просто университет, как и любой другой, а вовсе не приют для заблудшей молодежи, – я перестану впустую растрачивать там свое время. В конце концов, разве не я всегда отовсюду сбегала в восхитительные пределы зубрежки?

Мама садится на кровать рядом со мной, так и не сняв тесного пальто на меху, как будто мороз может пробраться к нам даже с улицы. Потом включает свет, щелкает выключателем бра, темный зимний вечер – это для нее слишком, и я не уверена, поймет ли она, что сейчас я способна вынести ровно столько света, сколько дает моя маленькая настольная лампа. Не уверена, замечает ли она, что я прячусь.

– У тебя тут грязно, – говорит она. – Элизабет, ты или прибираешься здесь, или едешь назад в Гарвард. Я не могу жить в таком беспорядке.

Мне хочется сказать: «Что ж, я даже пошевелиться не могу», – но я молчу.

Мам, разве ты не видишь, что мне слишком плохо, чтобы что-нибудь делать, и уборку тоже? Тем более, это моя комната. Какое тебе дело до моего беспорядка?

«Это мой дом, и я так жить не собираюсь!»

Она начинает теребить волосы, вытягивая кудряшки, и наматывать их на палец. Ей невыносимо видеть меня такой, и она не может смириться с тем, что мой беспорядок – меньшая из моих бед.

– Послушай, Элизабет, мне только что прислали счет на оплату следующего семестра в Гарварде, и даже вместе с твоими грантами и займами это куча денег.

– Я знаю.

– Уверена, что знаешь? Потому что я всегда оплачивала счета, давала тебе все, что нужно, даже если самой не хватало, так что я не уверена, что ты знаешь цену деньгам. Это моя вина, я тебя избаловала. – Она трясет головой, я вижу, что она вот-вот заплачет, и думаю: о нет. – Если бы ты знала цену деньгам, то наверняка бы не тратила свое образование впустую, как сейчас, с вечеринками и всем прочим, – продолжает она, а слезы текут по ее щекам. Я пытаюсь ее перебить, сказать, что не вечеринками едиными, что образование заключается вовсе не в том, о чем мы привыкли думать, но она машет на меня рукой, чтобы я заткнулась: – Послушай, я не знаю и знать не хочу, чем именно ты там занимаешься, но меня уже тошнит от того, что я здесь гну спину и считаю каждый пенни, чтобы ты могла учиться в Гарварде. А взамен вижу, как я отправляю тебя на учебу, а ты возвращаешься в таком состоянии. Может, ты расскажешь, что происходит? Пока ты не скажешь, я не буду оплачивать счет за семестр.

– Ты только что сказала, что не знаешь и не хочешь знать, что происходит.

– Не хочу. – Теперь она окончательно расплакалась. – Я столько работала, чтобы поднять тебя на ноги, все делала одна, и помочь было некому, я старалась быть хорошей мамой, а потом ты едешь в Гарвард и как будто срываешься с цепи. Встречаешься с кем попало вместо того, чтобы найти парня-еврея, и… – Она говорит с завываниями, и ее лицо искажают судороги, словно ее вот-вот хватит удар. – И ты делаешь все это… все это… все это…

Я бросаюсь к ней и обнимаю, чтобы она перестала плакать. Ее проблемы всегда оказывались еще хуже моих.

– Все эти наркотики, – она тяжело дышит. – Ох, Элли, не могу я. Не с моей девочкой. Я не могу смотреть, как ты себя губишь. Я так страдаю. Ты сведешь меня в могилу.

– Мама, с чего ты решила, что я принимаю наркотики?

– Потому что иначе ты бы не забыла встретиться с бабушкой и дедушкой, когда они приезжали к тебе. Да, ты эгоистична донельзя, всегда думаешь только о себе, но все-таки заставить их проделать такую дорогу и просто-напросто не объявиться – слишком даже для тебя. – И снова рыдания.

– Мам, я же сказала тебе, я была в больнице, потому что накануне упала и заработала сотрясение.

Кто-то всерьез повелся на это?

– Ты просто упала? Это ты мне говоришь? Ты думаешь, я в такое поверю?

Видимо, нет.

– Я поскользнулась на льду. В Кембридже холодно. Намного холоднее, чем в Нью-Йорке.

– Ох, Элизабет. Хватит врать. Даже если ты и упала, то из-за наркотиков. – Она останавливается, чтобы перевести дыхание, взгляд странный и вопросительный, как будто она пытается решить в уме одну из тех длиннющих, похожих на лабиринт задач – к тому времени, когда ты нашел ответ, ты уже не помнишь вопроса. – Вообще я понятия не имею, что там у тебя происходит. Может, и правда не наркотики. Я без понятия. Без понятия.

Я рада, что она бросила эту теорию с дурью, потому что я вряд ли смогла бы ей все объяснить. Но она не отказывается от нее насовсем: «Посмотри на себя, – говорит она. – Ты ужасно выглядишь. Все поправляются, когда уезжают учиться, а ты еще тощее, чем раньше, наверняка это из-за наркотиков. Я же все вижу. Ты почти ничего не ешь».

У нее на этом пунктик. Когда я уезжала, я была ростом 5,5 фута и весила как минимум 120 фунтов; когда я взвешивалась на прошлой неделе, я весила около 100[177], – легкая ровно настолько, напомнила я себе, чтобы попасть в кордебалет Баланчина[178], где все девушки должны быть худенькими и похожими на лебедей, где так много девушек сошли с ума из-за наркотиков и истощения. Я никогда не хотела быть одной из этих безумных девушек. Я никогда не хотела быть безумной, как я сама.

– Может, это все депрессия, – говорю я, надеясь, что откровенность поможет нам покончить с этим жалким разговором. – Зачем винить что-то извне, типа наркотиков? Ты всегда говорила: «Это из-за того, что твой папочка ушел» или «Это потому, что ты выросла в Нью-Йорке». И теперь говоришь, что все мои проблемы из-за Гарварда. А ты не думала, что я просто в глубокой-глубокой депрессии? Что я просто такая, сама по себе. Может, я родилась под несчастливой звездой. Может, мне действительно нужна дурь, чтобы лучше себя чувствовать, но только та, что выписывают врачи?