Нация прозака — страница 29 из 70

ты ужасный отец/твоя мама сделала все, чтобы я не смог остаться.

Ему потребовался целый год, чтобы позвонить мне после переезда во Флориду. Он зачем-то приехал в Нью-Йорк, столкнулся с мамой в Bloomingdale’s и тогда позвонил мне. Я была вне себя от счастья, потому что никто, включая бабушку, не мог сказать мне, куда он делся, так что я убедила себя в том, что он сбежал из страны, оказался на Каймановых островах, или в Аргентине, или в одном из тех мест, где обычно прячутся от закона. Я представляла, как он играет в карты с Йозефом Менгеле[182]. Осознание того, что он все еще находится в стране, там, где летают «Дельта» и «Юнайтед»[183] и куда можно дозвониться, набрав местный код, как будто сделало его побег менее безжалостным, глобальным и более понятным. Не знаю, почему эта будничная деталь была для меня так важна – наверное, так мне было удобнее, так было проще его простить. И конечно же я хотела его простить: он был моим отцом, другого у меня не было, и мне казалось, что иметь двоих родителей – своего рода право, которого никто не мог отнять. И когда однажды вечером он объявился на пороге моей школы, чтобы отвести меня на ужин в ресторан, мы помирились, стали обниматься и целоваться, говорили без умолку, а затем он вернулся в свой коттедж на побережье и снова перестал выходить на связь.

За несколько недель до отъезда в Гарвард я все-таки навестила его во Флориде, и мы вместе провели праздники, нежась на солнышке около бассейна, делая вылазки в Кокосовую рощу[184] и на фестиваль «Калле Очо»[185], занимаясь тем, что, в моем представлении, полагалось делать отцу и дочери. Я даже поговорила с мачехой, призналась в том, как сильно меня ранило ее нежелание общаться со мной; в том, как обидно было быть шестилетним ребенком, сидеть рядом с ней на диване, смотреть вместе «Звездный путь»[186] и понимать, что она меня игнорирует и разговаривает только с отцом. А она призналась в том, что ненавидела меня просто потому, что я существовала, признала свои ошибки, сказала, что не должна была переносить на меня чувства, которые испытывала к моей матери, и что жалеет о том, что встретила моего отца, когда у него уже были мы и все, что с нами связано, – и мне даже показалось, что мы сделали серьезный шаг в сторону примирения. Нам было весело. Я почти поверила в то, что мы с папой совершили прорыв, что мы снова сможем сблизиться. Я даже написала для Seventeen[187] оптимистичную статью про то, как нам удалось помириться после стольких лет непонимания и злости. Мне казалось, что все идет на лад.

В рамках этих новых двусторонних отношений отец с мачехой навестили меня в Гарварде осенью. Отец взял с собой Nikon и делал снимки, где я стояла с друзьями перед Мэтьюз-холлом, перед статуей Джона Гарварда, перед библиотекой Уайденера. Он отсидел лекцию по «Правосудию» вместе со мной и делал вид, что ему интересны неокантианские взгляды профессора Сандела, в частности, вопрос о том, почему некий городок в Миннесоте потребовал объявить искусство фотографии вне закона, пользуясь правом опровергнуть Первую поправку[188]. Он вслед за мной заказывал капучино и сэндвичи «медианоче»[189] в «Памплоне» и знакомился с моими друзьями и приятелями по мере того, как они заглядывали в кафе и делились последними сплетнями. Он вел себя как отец, который гордится своей дочерью. Он вел себя так, будто все было нормально, знаете: «Дайте нам правильную одежду, и вы не отличите нас от моделей J. Crew»[190].

Но я не могла перестать думать: «Кто он, на хрен, такой?» Он исчез из моей жизни четыре года назад – четыре гребаных, сумасшедших, депрессивных, ужасных года назад, – а теперь я в Гарварде и типа все в порядке. Он думает, что можно вот так заявиться сюда и фотографировать свою идеальную дочку из Лиги плюща как ни в чем не бывало? А какого хрена он делал, когда действительно был мне нужен?

Я поклялась, что никогда в жизни больше с ним не заговорю. Я поклялась, что сама мысль о возможном примирении с ним, о том, что мы снова сблизимся, была всего-навсего пустой мечтой, как и моя уверенность в том, что достаточно поступить в Гарвард, и моя жизнь станет идеальной. Ненависть взяла верх, и я не смогла справиться с собой. Я пыталась все забыть, но прошлое не отпускало, зияло как открытая рана, которая так и не зарубцевалась, как открытое окно, которое никто не смог закрыть. Я вспомнила про эффект Доплера из школьного курса физики: из-за парадоксального взаимодействия между звуком и пространством звук становится тем громче, чем дальше находится его источник. Именно так я себя и чувствовала сейчас: шум моей злости на отца был сильнее, чем уже отошедшие в прошлое семейные проблемы.

Воспоминания, что должны были давно поблекнуть или занять свое место в пантеоне важных событий моей восемнадцатилетней жизни, не отпускали меня. Не стирались из памяти, битком набитой картинами прошлого, утрамбованными так же плотно, как старые фотоальбомы и платья в ящиках маминого комода. Я не просто была сумасшедшей женщиной на чердаке[191] – мой мозг был этим чердаком. Прошлое было надо мной, подо мной, внутри.

И каждый раз, когда я думала об отце, когда слышала его имя, в голове возникала одна простая мысль: «Я ХОЧУ ТЕБЯ УБИТЬ». Я жалела, что не могу быть взрослее, умнее, я хотела бы от всей души его простить, найти посреди своей ярости место щедрой, милосердной любви, но такого места в моем сердце не было. Не было, и все.

И все же в тот вечер, в разгар сессии, я раз за разом набирала его номер, впечатывая цифры в телефонный аппарат, словно бумеранг, что всегда возвращается на старое место. Странная привычка, к которой я прибегала, когда чувствовала себя одинокой, несчастной или опустошенной, будто я исчерпала все свои ресурсы, – проще говоря, когда не находила, по кому еще бы посходить с ума. Я звонила отцу в надежде, что мне станет лучше. Я сидела на холодном деревянном полу и слушала гудки, возбужденная, доведенная до грани, и ненавидела свою жизнь, отца и желание один раз и навсегда объяснить ему – чего я еще никогда не делала, – как сильно я его ненавижу.

Я позвонила за его счет.

– Здравствуй, Элизабет. Как ты? – спросил он, согласившись принять расходы за звонок.

– Ну, сам знаешь, сессия, много учебы. Все как обычно. А ты?

– Все по-старому. Ухожу на работу, работаю, прихожу домой, смотрю телик, читаю, все в этом духе.

– Ясно. – Напряженная тишина. Я не знала, о чем говорить дальше, так что решила заговорить о деньгах. – Да, пап, послушай. Ты получил счета от доктора, которые я тебе посылала? Тот, который за осень, помнишь, за психиатра, когда у меня были проблемы со всеми этими людьми и все такое. Помнишь?

– Да, помню.

– Ну, знаешь, они продолжают присылать мне счета, видимо, потому что ты им не заплатил, а я помню, эм, что ты обещал. Мы же даже заключили что-то вроде договора с доктором Кингом, что ты отнесешь счета в страховой отдел на работе, а они уже со всем разберутся. Помнишь, ты же обещал?

– Тогда да. Но не сейчас.

– Но, пап, ты обещал. – О боже, я понимаю, что звонила ему устроить скандал, но не настолько же быстро. Я думала, что сначала мы попрепираемся по-дружески. Почему он разозлился из-за чего-то, что на самом деле мог легко для меня сделать. Ему всего-то было нужно раз в месяц подписать пару справок, не о чем разговаривать. Почему он вечно все усложняет? Все равно что иметь дело с каким-нибудь мелким бюрократом, который упивается возможностью говорить нет людям, которые пришли к нему, людям, которые часами висели на линии, людям, которые никак не были виноваты в том, что он такой маленький и беспомощный, потому что сами они были маленькими и беспомощными. Христа ради, все его отцовство заключалось в том, что он мог отказаться давать мне то, в чем я нуждалась.

На хрен все это! На хрен его! Поверить не могу, что мне приходится его уговаривать.

– Пап, я отлично помню, ты говорил, что твоя страховка покрывает девяносто процентов расходов, так что ты возьмешь счета на себя. – Я с осени ходила к психологу, потому что отец пообещал – через доктора Кинга – платить за меня. Если бы не его обещание, я бы отказалась от психолога, а теперь счетов скопилось на тысячи долларов, которых у меня нет. – Папа, – простонала я, – ты же обещал заплатить. Я начала заниматься с психологом, потому что ты дал согласие. Если бы не твое обещание, я бы сидела дома.

– Это я тогда так сказал. И тогда дал обещание. Но ты свое не сдержала, – сказал он. – С тех пор, как мы у тебя побывали, ты только и делала, что вредничала и меня отталкивала.

Я чувствовала, как во мне нарастает ярость, поглощая, расползаясь, как пятно от чая на белой скатерти: «Пап, ты за кого меня держишь? – Я разозлилась. – Да как ты вообще можешь говорить, что я вредничала или отталкивала тебя, когда сам четыре года назад исчез без единого следа, ты, не я? Какого черта ты мне тут рассказываешь?»

– Элизабет, послушай…

– Нет, нет, нет. На хрен. На хрен все это дерьмо! Послушай меня единственный раз в жизни. Ты четыре года подряд бросал и бросал меня, а потом снова объявлялся с этими твоими извинениями и объяснениями, ты морочил мне голову, типа это юристы сказали тебе отстраниться, а мама, видите ли, нарочно тебя оттолкнула, и у тебя не было выбора. Послушай сюда. Я прощала тебя каждый раз, когда ты возвращался, потому что ты мой отец, и я тебя люблю, и я хотела, чтобы у меня был папа, как у всех…

Я заплакала. Неожиданно для самой себя. Без предупреждения. Лицо вдруг стало мокрым, а голос опустился с крика до шепота: я хотела, чтобы у меня был папа, как у всех. Хотела быть нормальной. Хотела, чтобы папа ко мне вернулся. Я никогда с тобой не ссорилась. Никогда не говорила, что сержусь из-за того, что ты ушел. Никогда не была вредной и не отталкивала тебя, потому что не хотела потерять. Мне силы воли на это не хватало. Но ты все равно свалил. А я надеялась, что ты вернешься, потому что у всех моих друзей был отец, и они могли сказать, что отец – юрист, бизнесмен или текстильный магнат, а я ничего не знала про тебя, про твою работу, но вместо того, чтобы злиться, я просто мечтала, что ты снова станешь моим отцом.