Нация прозака — страница 30 из 70

– Элизабет, послушай…

Нет, я не буду слушать. Потому что сейчас ты один-единственный раз меня выслушаешь и поймешь, каким был чудовищем. Перестанешь хоть раз в жизни винить всех вокруг, перестанешь издеваться надо мной и всю правду услышишь о том, какой ты ужасный, эгоистичный отец, как безответственно ты поступил, когда от меня ушел!

Теперь и он плакал: – Элизабет, а ты думаешь, я не знаю? Думаешь, я не страдал, потому что не мог жить с тобой все те годы, потому что мы с твоей матерью развелись, и я уже не мог с тобой видеться из-за того, что так далеко жил? Думаешь, мне не было сложно? И, кстати, оплачивал я твои счета. Оплачивал, потому что боялся, что навсегда потерял мою девочку, мою любимую дочь.

– Слова, – сказала я. Я уже не плакала. – Черт побери, просто слова! Тебя не учили, что поступки важнее слов? Видимо, кроме слов, тебе нечего дать мне.

– Элизабет, я не знаю, что мне еще сказать, – он тяжело дышал. – Пойми, это же и мне раскурочило жизнь.

– И что, – не успокаивалась я. – У тебя был выбор. Если не хотел трудностей, нечего было заводить детей. Я тебя об этом не просила. Меня никто не спрашивал, – это была чистой воды манипуляция, и я это понимала, но мне было плевать.

– Элизабет, я переживаю за тебя, – сказал он, как будто это могло успокоить меня. Я в жизни так не плакала. – Элизабет, ты там в порядке? Ты справишься?

Пошел на хрен! Хватит менять тему. Хватит спрашивать, как я. Что, не понятно, что плохо? Давно уже. Тогда ты плевать хотел, а сейчас чего ко мне лезешь? Что тебе стоило мне помочь и заплатить психологу? Я имею в виду, понятно ведь было осенью, что мне нужна помощь, она мне и теперь нужна. Единственный способ заставить тебя со мной общаться – умолять, чтобы ты мне помог. А ты просто берешь и отказываешься платить за мое лечение, хотя это тебе ничего не стоит. Ну как, похоже на хорошего отца?

– Элизабет, мне жаль.

– Тебе всегда жаль, – завопила я. – Вместо того чтобы обо всем жалеть, может, уже признаешь, что ты мерзкий слабак?

– К счету я в любом случае не притронусь. Пусть твоя мать этим всем занимается, мы с ней подписывали соглашение, когда разводились.

– О господи, папа, – и снова рыдания. – Я ведь сейчас могу тут умереть, сойти с ума, покончить с собой, а ты так и будешь стоять в сторонке и говорить – пусть о ней позаботятся другие, и ничего, что помочь можешь только ты? Да мама на учебу с трудом набирает деньги. Все как всегда. Какой-то кошмар.

– Элизабет, я не знаю, что еще сказать, – к этому времени он уже тоже рыдает. – Я вижу, что сделал кучу ошибок, но я не знаю, как помочь. Я не знаю, что делать с тем, что уже произошло.

– Для начала можешь заплатить психиатру за осень и еще за лечение сейчас, потому что мне нужна помощь, чтобы тебя перестать ненавидеть.

– Я не собираюсь ни за что платить, – сказал он. – Я уже сказал: пусть твоя мама сама с этим разбирается.

– Иисус Христос, папа. Я сдаюсь. Слышать тебя больше не могу.

– А что, по твоему, я должен сказать?

– Как насчет: «Будь счастлива?» Лично с меня хватит.

Годы спустя, каждый раз, когда я мысленно возвращаюсь к тому разговору, я вспоминаю, как кто-то очень мудро сказал во время суда над братьями Менендез[192]: «Когда тебя убивают собственные дети, винить нужно лишь себя самого».

Как-то субботним майским вечером мы с Руби приняли экстази, чтобы отметить одну маленькую победу: мы договорились, что возьмемся за старое, только если найдем причину посерьезнее, чем депрессия и скука, а в итоге в разгар чьей-то вечеринки в Advocate очутились под столом и на пару завязывали узлами шнурки на чьих-то ботинках и наблюдали за тем, что случится дальше. Нам казалось, что остроумнее этого занятия ничего быть не может, до тех пор, пока нам не стало слишком жарко и душно, и мы, задыхаясь, не вынырнули из-под стола. Обычное дело с экстази: любой порыв переходит в действие, любая мелочь на пути кайфа должна быть немедленно уничтожена, остановлена, измельчена в пыль. Поэтому мы направились прямиком в бассейн в Адамз-хаусе, порождение ар-деко с его декадансом, каменными горгульями, сверкающей плиткой и витражами, которые внезапно стали казаться нам раем. Вообще по ночам, возвращаясь с очередной тусовки, мы часто там прятались, искали успокоения в синеве бассейна, сидели на краю, болтали ногами и сочиняли друг для друга эпитафии.

Той ночью мы болтали без умолку, не в силах прекратить бессвязный, вызванный экстази треп, пока первые лучи солнца не стали пробиваться сквозь цветное стекло. Ни с того ни с сего, как это обычно и происходило в моей непредсказуемой, полной драмы жизни, я поняла, что меня бесит влажный воздух. Бесит до чертиков. Мне казалось, что я вот-вот задохнусь. Я пыталась спросить у Руби, слышала ли она о каких-нибудь случаях, когда люди умирали из-за пара, осадков, росы или любой другой хрени вроде этого дурацкого облака, окутавшего меня со всех сторон. Потная кожа под зеленым шерстяным платьем зудела так сильно, что я начала представлять клещей и всяких разных других паразитов, ползающих у меня под кожей, и я вспомнила, что надо делать, чтобы эти твари задохнулись: покрыть кожу прозрачным лаком для ногтей. Вот только сейчас я сама задыхалась.

Я стояла на краю бассейна, таращилась на зеленовато-голубую воду, плоскую, неподвижную. Мне казалось, что я провела там несколько часов, хотя на самом деле прошло всего пару минут. Мне казалось, что я вот-вот сорвусь в воду и утону. Как утонули Rolling Stones и Брайан Джонс[193]. Утону в бассейне, и мое тело всплывет, прямо как труп Уильяма Холдена[194] в первых кадрах «Бульвара Сансет». Окажусь за бортом, как Натали Вуд[195], или утоплюсь, как Вирджиния Вулф. Умру молодой. Умру эффектно.

Господи помилуй. Я боялась или мечтала задохнуться?

Сколько раз в день я воображала свою смерть? Как часто я принималась планировать собственные похороны, зная, что моя преждевременная смерть будет настоящей трагедией, о которой наверняка напишут в прессе, например, в Boston Phoenix или New York, где я проходила практику в выпускном классе. Я отлично знала, как подадут эту историю: «Большие надежды, Гарвард, танцы, литература, бла-бла-бла». А потом репортеры ударятся в размышления о том, что может сказать о современном обществе смерть столь многообещающего юного таланта, перед которым были открыты любые двери. Я знала, как все будет: мою жизнь накачают символизмом и смыслами, на которые и намека не было, пока я была жива. Пока я была жива, я только и могла что встречать рассвет на краю бассейна, опустошенной и страдающей.

Конечно, я понимала, что это фантазии. Я знала, что мне не хватит силы воли утопиться, даже если я прыгну в бассейн, даже если смогу подавить инстинктивные попытки выплыть наверх в своем стремлении к самой безболезненной из всех возможных смертей. Что всю жизнь так и буду мечтать о самоубийстве, никак не пытаясь приблизить его. Как это называется в психологии? Существует ли болезнь, которая вызывает желание умереть и нежелание что-нибудь с собой делать? Разве мечты и навязчивые мысли о самоубийстве не были сами по себе болезнью, особым подвидом депрессии, где утрата воли к жизни не компенсируется стремлением к смерти? Разве в брошюрах про десять признаков депрессии, тех, что раздают в центрах психического здоровья, не предупреждают, что разговоры или намеки на возможное самоубийство – повод бить тревогу? В том смысле, что сегодняшние слова могут завтра обернуться действиями. Может, если годами пестовать в себе эти чувства, эти зародыши действий, отрывочные намеки между делом, рано или поздно ты поддашься смертельному порыву? А до тех пор можно отступить назад, в свою комнату, спрятаться, спать мертвым сном?

Следующие несколько дней я провела будто в спячке, изредка заказывая доставку еды, если чувствовала голод. Игнорировала сообщения от Руби, так что ей пришлось зайти узнать, как я. Хэдли, моя соседка по этажу, которой пришлось остаться на второй год из-за попытки самоубийства и лечения в Маклин, подарила мне открытку с надписью «500 000 жертв героина не могут ошибаться». Давно я так не смеялась. В среду у меня был экзамен, и я ненадолго запаниковала, но потом вспомнила, что изо всех мест на земле я нахожусь именно в Гарварде, университете, где существовала система освобождений и отговорок на любой случай, а значит, волноваться было не о чем. Утром перед экзаменом я пошла в университетскую клинику и взяла справку о болезни, сославшись на психологические проблемы. Все, что мне было нужно, – поставить свою подпись над пунктирной линией. (В просьбах освободить от экзамена, вне зависимости от причины, не отказывают никогда, потому что в последний раз все закончилось тем, что один парень покончил с собой.) Когда я сказала медсестре, проводившей осмотр, что ходила раньше к психологу, но посещения пришлось прекратить из-за сложностей с деньгами, а без психолога мое состояние моментально ухудшилось, она отправила меня на экстренную психологическую консультацию, чтобы разобраться с самыми срочными проблемами.

– Тебе на третий этаж, – начала было она.

– Я знаю, где это, – кивнула я. – Поверьте.

Три лестничных пролета спустя меня неожиданно накрыло удивление от того, каким родным стало мне это место с подборкой журналов (The Saturday Evening Post, National Geographic и прочими изданиями, которые даже сумасшедшие не захотели бы читать) и ярко-оранжевыми пластиковыми стульями в зоне ожидания. Меня почти сразу же вызвали в кабинет дежурного врача. На двери была табличка с именем ХАННА САЛТЕНШТАЛЬ, ДОКТОР МЕДИЦИНСКИХ НАУК. Она сидела во вращающемся кресле за большим деревянным столом, я села на диване напротив нее. Комната была заполнена растениями, постерами, картинами и декоративными гобеленами из Це