Остаток лета – сплошной хаос. Я ввязываюсь в отношения с Джеком, который отвечает за новости из полицейских участков и работает сменами с четырех до полуночи, а это значит, что я допоздна зависаю на работе и пью вместе с ним. Пьем мы так много, что едва хватает сил трахаться. Меня все расстраивает, меня постоянно рвет. Тюбика зубной пасты хватает на день. Я понимаю, что сколько бы ни старалась, мне не светит стать алкоголичкой. Наркоманкой – возможно. А от алкоголя меня просто тошнит.
По вечерам я маюсь без дела и жду, пока пробьет двенадцать, в страхе, что Джек мне не позвонит, что не захочет меня видеть, что сбежит с кем-нибудь другим, в полной уверенности, что, если что-то такое случится, у меня не будет другого выбора, кроме как забраться в свою крохотную старомодную ванну и окрасить горячую воду винным цветом крови из собственных запястий. Так сильно я схожу с ума из-за него. Из-за него мне хочется покончить с собой. Я едва его знаю, нашему роману всего пара недель, но я одержима Джеком с самого первого дня.
Иногда я лежу в темноте на полу, рядом с телефонным аппаратом, жду его звонка и пытаюсь понять, какого черта со мной происходит. Почему я так боюсь потерять его? Ведь ничего страшного не случится. Наоборот, я смогу выспаться. Смогу взяться за один из толстенных томов, которые я притащила из Кембриджа, чтобы подготовиться к третьему курсу. Могу взяться за «Второй пол» или за «В защиту прав женщин»[224], могу разобраться в том, как освободиться от порабощения мужчинами. Разумеется, Симона де Бовуар была чем-то вроде игрушки для Сартра, а еще я помню, на лекции говорили, что Мэри Уолстонкрафт оказалась слишком сложна для – для кого? – кажется, для Джона Стюарта Милля[225]. Но Джек не Жан-Поль. На самом деле, если бы я не боялась, что эта мысль меня убьет, я бы признала, что Джек – никто. Ткнула пальцем, попала в него. Каждый, в кого я влюбляюсь, превращается в Иисуса Христа в первые 24 часа нашего знакомства. Я знаю эту черту за собой, я понимаю, когда снова начинаю это делать, бывает, я даже чувствую, будто стою на перекрестке времен и прямо сейчас могу уйти – просто сказать нет, – и это больше не повторится, вот только я никогда не ухожу. Я цепляюсь за все подряд, в итоге оказываюсь ни с чем, а потом чувствую себя опустошенной. Я оплакиваю потерю чего-то, чего у меня никогда не было. Я больная, просто больная.
Господи, как же я хочу к маме. А мама, конечно же, не разговаривает со мной. В остатке есть я, есть Джек, есть бутылка.
В субботу мы с Джеком собираемся на дневной показ «Большого кайфа»[226]. Он должен позвонить, но не звонит. Час проходит за часом, я не могу выйти из дома, его телефон не отвечает, и я понимаю, что меня накрывает то самое отчаяние, которого я боялась. Существует миллион занятий, с помощью которых можно убить время, но я чувствую себя загнанной, напуганной, слишком взбудораженной, чтобы читать или делать что-нибудь толковое, так что я собираю по дому всю выпивку, нахожу бутылку какого-то вонючего рома и принимаю решение начинать. А потом я вспоминаю, что Глоб, один знакомый из индастриал-рэп-группы, который встречается с дочкой комиссара полиции и промышляет наркотиками, оставил у меня в шкафчике тайничок с псилоцибином. Я набрасываюсь на них. Съедаю все. Граммов десять, точно не знаю. К тому времени, как меня накрывает, я все равно что улетела на Плутон.
Я звоню всем подряд и разговариваю с автоответчиками. Отправляюсь в Sound Warehouse и покупаю – Господи, помоги мне! – четыре альбома Grateful Dead. Наталкиваюсь на Расти и накуриваюсь с ним, несмотря на то, что я и так уже под грибами. Мне хочется пройтись. И я иду часы, мили, дохожу до трущоб Южного Далласа, чуть ли не до Оук-Клифф. Прохожу через Дип-Эллум, и, хотя я не могу перестать угорать из-за того, что все вокруг похожи на персонажей пластилиновых мультиков, я умудряюсь проглотить куриный стейк с булочкой в сливочном соусе в какой-то забегаловке. И иду дальше.
Случайно набредаю на концерт New Bohemians в клубе возле Грант-парка. Слышу мелодичный голос Эди, она поет о кругах, и жизненных циклах, и навязчивых мыслях. Я сижу на трибуне, в полудреме, убаюканная звуком ее голоса, и гитар, и мандолин, и ударных. Я распадаюсь на тысячи нитей. Это самое счастливое мгновение за все лето, лучшее место, чтобы оказаться здесь и сейчас, вот бы моя жизнь состояла только из слов и музыки, вот бы все остальное исчезло. Ни Джека, ни мамы, ни работы, ни развлечений, вообще ничего. Почему любая мелочь, любая частичка счастья рано или поздно становится тяжелым бременем? Вот бы все вокруг напоминало прозрачность этого мгновения. Я бы хотела застыть здесь навсегда.
А потом Эди принимается выводить Mama Help Me, всю эту фигню про чокнутых людей, злых людей, людей улиц, и внезапно ее голос становится грубым, я вырываюсь из своей дремы и вспоминаю, кто я: девчонка, которая пару часов назад проглотила лошадиную дозу псилоцибиновых грибов, и все из-за того, что какой-то парень, которого я толком не знаю, не позвонил, хотя обещал. Девчонка, которая разочаровала свою мать. Девчонка не в фокусе. Девчонка, которой пора домой. “Where will I go when I cannot get to you?[227] – поет Эди. – Mama mama m-m-mama help me, mama mama mama tell me what to do” [228]. «Бога ради, мне нужна помощь», – думаю я, покидая клуб – что-то вроде хиппи-версии театра, с трибунами по кругу. Ныряю в такси – в кои-то веки повезло, возможно, Бог действительно существует? – и пока мы едем по Центральной, я чувствую, как по лицу стекает влага. Откуда все это? И до меня доходит, что я сижу на заднем сиденье и плачу, что из моих слезных каналов течет вода с солью, но из-за трипа я не понимаю, что плачу. В лучшем случае я могу наблюдать за собой со стороны, сидеть рядом с собственным опустевшим телом, смотреть, как катятся слезы, но облегчение не приходит, потому что там, внутри, никого нет. Я ухожу. Тук-тук? Я исчезла. Я дошла до самой грани, я прячусь за окном и смотрю на себя, смотрю на живую картину, которую предпочла бы не видеть.
Когда я добираюсь домой, Дэвид, музыкальный критик из Dallas Times Herald, ждет меня на крыльце. Оказывается, мы договаривались пойти на Билли Сквайера[229]. Не застав меня дома после того, как я наговорила ему на автоответчик несколько сообщений о том, что я иду на дно и что все кончено, он заволновался. Он даже позвонил Расти, чтобы спросить, где я могу быть. Так и не найдя меня, он пошел на концерт, но продолжал звонить, а после того, как сдал обзор, объехал Дип-Эллум, пытаясь меня найти. Он то и дело наталкивался на людей, которые только что меня видели, но так меня и не нашел. Поэтому он решил дождаться, пока я вернусь домой.
– С тобой все в порядке? – спрашивает он.
Я стою перед ним в слезах. «А похоже, что все в порядке?» – спрашиваю я в ответ.
– Не особенно, но с тобой никогда не знаешь.
– Пошел на хрен! – ору я. – Все идите на хрен! Что значит: «С тобой никогда не знаешь»? Я такой же человек, как и все! Я тоже могу расстроиться! Когда я плачу, я плачу так же, как и все. Это значит, что мне больно. Проклятие, Дэвид! Мне очень больно. Очень.
– Это как-то связано с Джеком?
– Нет! Какого черта! Я бы не стала так себя вести из-за мужика! – я кричу еще громче.
Я сажусь на ступеньки рядом с ним, он обнимает меня и притягивает к себе, а я плачу. «Я правда пытаюсь быть тебе другом, – говорит он. – Но ты не облегчаешь задачу. Ты динамишь меня, хотя мы договаривались встретиться. В любой непонятной ситуации ты принимаешь наркотики. Посмотри на себя. Посмотри, на кого ты похожа. Посмотри, до чего ты себя доводишь. Мы с Клэем думаем, что у тебя проблемы с наркотиками и что тебе нужна помощь профессионалов». Клэй – редактор музыкального раздела в еженедельнике Dallas Observer.
Я смотрю на него с ужасом. Как же вы все задолбали меня со своими наркотиками.
– Дэвид, я мечтаю о том, чтобы у меня были проблемы с наркотиками, – говорю я. – Мечтаю, чтобы все было вот так просто. Чтобы я могла лечь в рехаб и поправиться, я была бы на седьмом небе.
Я всегда держала наготове эту фразу, и обиднее всего было то, что, как и любые стереотипы и клише, это было правдой. Да, я действительно принимала слишком много наркотиков и слишком много всего, но существовала важная грань, которую я бы никогда не переступила, неуловимая линия, которая отделяет наркоманов – тех, кому нужен серьезный детокс, чтобы избавиться от зависимости, – от нас, от всех остальных, тех, кто проходит разные фазы и запои, но не несет в себе никакой склонности к химической зависимости. Моей настоящей проблемой всегда была депрессия. Наркотики, алкоголь – не более чем соучастники преступления. Первый курс, долгое, жаркое лето в Далласе – не более чем периоды излишеств, что приходят и уходят, никогда не повторяясь. А вот тиски депрессии никогда, ни за что не ослабевают. «Дело не в наркотиках, – говорю я Дэвиду. – Просто все это, просто все так ужасно».
В семь утра, после того, как Дэвид ушел, пережив ночь принудительного прослушивания четырех альбомов Grateful Dead, я решила позвонить маме.
– Мамочка, – хнычу я, когда она берет трубку. – Мамочка, на следующих выходных я должна сесть на самолет из Далласа, и я хочу домой. Я очень хочу домой. Все не так. Я больше не могу здесь оставаться. Я скучаю по тебе. Мне нужно вернуться.
– О, Элли.
Больше она ничего не сказала, и я не могла понять, сочувствует ли она мне, или злится, или ей все равно, или что там. Я знала, что больше всего ее удивило, что я так рано встала, и у меня не хватило смелости сказать ей, что я даже не ложилась, что в последнее время я вообще редко оказывалась в постели так рано.