[279] наоборот.
Утром, еще до того, как я набираюсь сил, чтобы поразмыслить о главных заботах дня – мыть или не мыть голову, вот в чем вопрос, – приходит Олден, приносит одежду, которую я просила, и чашку горячего шоколада из Au Bon Pain, за которую я ее поблагодарила. Чтобы избежать разочарования, я не стала спрашивать, звонил ли мне кто-нибудь, тем более что я была уверена – если бы Реф позвонил, Олден бы мне сказала. В конце концов, именно она всегда оставляла послания маркером крупными буквами вроде: «Реф звонил», а иногда и просто: «Он звонил». И хотя в остальном ее навыки передачи сообщений оставляли желать лучшего, Олден всегда чувствовала, когда звонок был важным.
Так что я ничего не спросила, она не сказала, и день шел своим чередом, и ко мне приходили гости. Сюзанна принесла копию The Hissing of Summer Lawns[280] Джони Митчелл, потому что я хотела посмотреть слова песни Don’t Interrupt the Sorrow[281], а еще она посоветовала мне почитать Вудхауса[282] и Данливи[283], кого-нибудь жизнерадостного и смешного. Заходил Пол и принес китайской еды и свечку с запахом ванили, и мы прогулялись по снегу до его квартиры на Маунт-Оберн-стрит и послушали Clouds[284] на портативном кассетнике. Джонатан, главный редактор The Crimson, пришел с антологией женского эротического письма, The Village Voice[285] и свежим номером The New Republic[286]. Саманта принесла экземпляр «Современности» Джонсона[287], потому что ей показалось, что книга может быть мне близка. А я все надеялась, не принесет ли кто-нибудь свежий номер Cosmopolitan, чтобы я могла прочитать свой гороскоп и узнать, наладится ли еще моя жизнь когда-нибудь, вот только журнал принести не догадался никто.
И день шел своим чередом, пока не наступил вечер, и моя давняя фантазия о том, как я лежу в больничной кровати, а ко мне все идут и идут посетители, воплотилась в жизнь, и это было здорово и приятно, но одновременно и бессмысленно, ведь Реф не звонил. Эбен и Алек принесли мне шоколадный молочный коктейль из Steve’s и сэндвич с индейкой и бурсеном из Formaggio, и мы неплохо поболтали, но к тому времени, когда они пришли, я уже начинала чувствовать себя странно. И какой бы отдохнувшей и обласканной вниманием я себя ни чувствовала, никто и ничто были не в силах спасти меня от ощущения безумия, которое уже прошло по всему моему телу и вверх, в голову, до тех пор, пока я не стала задыхаться, словно меня нагую заживо похоронили в горячих белых песках пустыни.
И наконец все гости ушли, и нет ни Олден, ни Пола, ни Сюзанны, ни Саманты, ни Джонатана, ни Эбен, ни Алека, никого, кто мог бы спрятать меня от боли, оглушительной боли, огромной гребаной боли, и я начинаю плакать. И все, о чем я могу думать: «Почему Реф не позвонил он исчезает он уходит от меня как все остальные он обещал что не сделает этого но это так я знаю о господи я хочу умереть прямо сейчас прямо здесь на этой больничной койке хочу чтобы после смерти мое тело было белее этих простыней хочу чтобы из меня выкачали всю кровь и человечность навсегда я никогда в жизни больше не хочу ничего чувствовать».
А затем слез и боли, что от них неотъемлема, становится слишком много, чтобы продолжать терпеть. Обычно слезы приводят к катарсису. Ты плачешь, а соль и вода, что льется из твоих глаз, уносят с собой тоску. Но сейчас слезы только усиливают эмоции, что они выражают, и чем больше я плачу, тем сильнее расстраиваюсь, и я вспоминаю, сколько раз плакала из-за Рефа, сколько раз плакала, потому что думала, что он недостаточно сильно меня любит, и каждый раз он разубеждал меня и говорил, что я глупышка, но теперь я понимаю, что я вовсе не глупышка, потому что – где он был сейчас, когда я умирала[288], и почему со мной рядом никогда нет тех, кто должен быть рядом?
И вот я уже плачу об отце, который меня бросил, об одиночестве в колыбели, одиночестве в материнской утробе, одиночестве в жизни, и я знаю, что со мной уже столько раз случалась истерика, но на этот раз, мне кажется, слезы никогда не перестанут. Кто-нибудь, помогите мне! Я задаюсь вопросом, поможет ли ксанакс, интересно, остались ли у меня в рюкзаке таблетки, может ли хоть что-нибудь мне помочь, или такой таблетки, такого зелья, такой сыворотки, такого укола нет, под огромным черным солнцем нет ничего, чтобы добраться до такой глубокой боли. Нет, ну должно быть хоть что-нибудь, должна быть сильная, крепкая рука, которая отключит мое безумие.
И я звоню доктору Стерлинг. Я кричу ей, что ничего не понимаю, что мне страшно. Говорю, что, наверное, попытаюсь завтра утром набрать Рефа, и мне бы хотелось, чтобы было что-то такое, что меня вырубит до тех пор. Вообще, продолжаю я, мне бы хотелось, чтобы что-нибудь меня вырубило надолго, до тех пор, пока все это не пройдет, потому психотерапией уже не помочь. Мы можем анализировать мои чувства целыми днями, но от этого боль не пройдет. Что-то огромное захватывает мое тело и разум. Я одержима.
Доктор Стерлинг просит меня поточнее объяснить, что не так и что могло бы исправить ситуацию. Я повторяю, что хочу, чтобы мне обнулили мозг, что он не перестает бежать, и будоражить, и гореть, и пытаться найти в моей жизни смысл, и даже здесь, в больнице, он не отдыхает. В конце концов я, кажется, говорю, что хочу, чтобы мне вырубили голову. Хочу героина. Конечно, доктор Стерлинг не пропишет мне наркотики. Вместо этого она принимает решение перевести меня на тиоридазин, антипсихотик, который дают шизофреникам, когда у них случаются галлюцинации, большой транквилизатор той же группы, что и хлорпромазин. Тиоридазин, заверяет она меня, все равно что полная утечка мозга, и он почти наверняка меня вырубит.
После того как я, все еще заливаясь слезами, вешаю трубку, приходит медсестра и приносит мне маленькую коричневую таблетку и клюквенный сок – это типа фирменный напиток в Стиллмане. Медсестра видит, что я все еще с трудом дышу от слез, и говорит быть осторожной, чтобы не подавиться таблеткой.
Удивительное дело, я глотаю таблетку, и уже через пару минут и слезы, и мои чувства полностью утихают. Вот так просто. Волшебство. Я спокойна, беспечна, беззаботна. Я сижу в постели, таращусь на стену, чувствую себя счастливой, наслаждаюсь видом стены, ее розовым цветом, белым цветом. Розовый и белый, насколько мне известно, еще никогда не выглядели такими розовыми и белыми.
На следующий день доктор Стерлинг объявляет, что действие тиоридазина порадовало ее настолько, что она решила сделать его моим основным лекарством. Медсестра будет давать мне маленькую коричневую таблетку трижды в день.
Я не совсем понимаю, какого именно лечебного эффекта она ожидает. Судя по всему, в Маклин доктора экспериментируют с низкими дозами тиоридазина, используя его как антидепрессант. Но главный его эффект – абсолютное безразличие ко всему. Не считая той, первоначальной эйфории, которую я испытала от первой дозы, постоянный прием таблеток просто заглушает все. И теперь я не Девушка с Депрессией, я Девушка, Которой Все Равно. Я достигаю такой степени отсутствия аффекта, что доктор Стерлинг и другие врачи едва не принимают это за улучшение. Наверное, так оно и есть: я достаточно спокойна, чтобы написать доклад по семиотике, достаточно спокойна, чтобы сочинить для индивидуальных занятий с наставником эссе по феминистской теории и трилогии «Орестея»[289], достаточно спокойна для того, чтобы раздумывать, не съездить ли мне на каникулах домой на пару дней.
Я звоню Рефу, который заявляет, что все планы, что мы строили на те пару дней в Нью-Йорке перед тем, как ему возвращаться в Браун, отменяются, потому что ему нужно написать несколько эссе, плюс еще пара вещей, которыми надо заняться, чтобы вовремя выпуститься. Я слушаю его, но не обращаю внимания на слова. Словно тиоридазин заблокировал в моем мозгу рецепторы, что соединяют факты с чувствами.
“Someone could walk into this room and say your life is on fire”[290], – поет Пол Саймон в какой-то песне и в какой-то жизни слишком далеко от меня.
11C добрым утром, сердца грусть
Я схожу с ума
Боль то приходит, то уходит
Отверткой в сердце
Напоминая: я теперь одна.
После того, как Реф вернулся в Браун и прожил целую неделю, ни разу не связавшись со мной, я объявилась у его двери без приглашения. После того, как он со мной порвал, ему не хватило достоинства даже на то, чтобы проводить меня до автобусной остановки, потому что он не мог пропустить репетицию. Взамен он попросил отвезти меня своего соседа по комнате. Я ощущала себя тем самым больным родственником, за которым все по очереди ухаживают, скрепя сердце, потому что иначе никак. Так и представляла себе, как Реф говорит своему соседу: «Я не хочу с ней возиться, давай ты».
Мы сели в его маленькую Honda, было холодно, а я думала о том, что должна быть благодарна, ведь если бы Реф провожал меня до автобуса, нам пришлось бы пойти пешком; но почему-то мне было все равно. Сосед высадил меня около автобусной остановки, сама неловкость – ну а что можно сказать человеку, которого ты никогда больше не увидишь по причинам, ничего общего не имеющим с вами двумя? Я собрала все силы, какие у меня были, чтобы купить билет и пару журналов в дорогу, сесть в автобус и найти свое место, я ни на чем не могла сосредоточиться. Не могла сосредоточиться на истории про Шер с обложки