Premier. На статье the New York про Джона Касабланкаса[292] и его модельное агентство. Не смогла одолеть даже содержание Cosmopolitan. И не могла сосредоточиться на Рефе, ведь как можно сосредоточиться на чем-то, настолько поглощающем, что мысли об этом везде и они все равно что воздух? Все, что мне оставалось, – отключиться. Я помню, как думала: «Вот и все. Вот она, боль, которую ты ждала всю жизнь. Разбитое сердце, что тут скажешь». Помню, как думала, что хуже быть не может.
У всех случались такие отношения в колледже – продлятся месяц или два, а потом разваливаются, как таким историям и суждено. Иногда этот разрыв приносит боль, иногда ничего особенно, иногда наступает приятное облегчение, но, как правило, нет ничего, что не смогли бы вылечить несколько дней на диване у друзей с коробкой салфеток и бутылкой джина.
Со стороны, наверное, было бы легко отправить мою связь с Рефом прямиком в эту груду краткосрочных романов, которые даже завязаться толком не успевают. Любой не посвященный в детали человек сказал бы, что мы были молоды, а неопытность, время и расстояние никогда бы не дали нашим отношениями продлиться дольше трех месяцев. Мы были несовместимы и не готовы ничем жертвовать ради отношений, а география превратилась в препятствие, – приблизительно так выглядела лавина объяснений нашего расставания, и если кому-то не повезло простодушно спросить: «А что случилось с тем парнем, Рефом?» – я просто выдавала им все эти ответы оптом. Причин сомневаться в моих словах ни у кого не было. И, конечно, никто и вообразить бы не смог то совместное бредовое расстройство, в которое вылился наш недолгий союз.
Реф попытался взвалить на себя бремя моих страданий. Отчасти ему даже нравилось, что у меня была депрессия. Он был из тех людей, которых вечно привлекают алкоголики или наркозависимые, а я как раз и была зависимой, просто без объекта зависимости. Временами Реф наслаждался мыслью о том, чтобы стать моим личным Иисусом Христом, тихой гаванью, которую он создал для меня в своем маленьком доме в Провиденсе, штат Род-Айленд. Под конец я целыми днями лежала в его постели, а он приносил мне тосты и чай, говорил, что любит меня, и просил говорить с ним о своей боли. Рефу нравилась идея спасения. Его мать была истеричкой, вечно ищущей чужого внимания, а сестра – этаким растущим подростком с психотическими склонностями, так что забота о других была для Рефа естественной.
Это не так уж и необычно. Люди с серьезными проблемами и хорошими навыками самосохранения веками сближались с теми, кто наслаждался их страданиями, потому что лишь так могли обрести любовь и заботу. Серьезно, ну вот кто, как не вуайерист, что кайфует от чужих страданий, стал бы мириться со мной в худшие моменты депрессии? Мне повезло, что Реф меня нашел. За свою недолгую историю романтических отношений я встречалась с тремя разными парнями, у которых на момент знакомства была еще одна девушка, которая лежала в психиатрической больнице. Само собой, это не то чтобы нормально, и не каждая девушка может в таком признаться. Когда между мной и теми парнями проскальзывала искра интереса, я не знала, что они западают на сумасшедших женщин, а они не знали, что я именно такая, и все же мы вынюхивали друг друга, шли на запах ненормального мозга, встречались взглядами в полных людей комнатах и представлялись друг другу, потому что некоторые вещи предречены с самого начала: Сид всегда найдет Нэнси, Том познакомится с Розанной, а Тед (реальный придурок) свяжется одновременно с Сильвией и с другой женщиной[293], которая тоже умрет с головой, засунутой в духовку. Ф. Скотт всегда узнает свою Зельду; Самсон всегда будет влюбляться в Далилу; а Ясон брал бы Медею в жены снова и снова, даже если бы знал о чудовищном исходе, к которому придет их брак. Мне кажется или я вижу здесь определенное сходство?
Но до Рефа мне так никогда не везло. Я всегда была одна, с периодическими падениями – ну, скажем, в сторону других падений. Я слышала истории о девушках, у которых поехала крыша и которых закрывали в психушку, и я слышала про их печальных, преданных бойфрендов, которые вытирали носы, перевязывали обрывками старых шмоток и бандан окровавленные запястья, бегали в аптеку, чтобы успеть в последнюю минуту получить по рецепту успокоительные, выписанные доктором, если у девушки случался психотический срыв прямо на кухонном полу. Я слышала о таких девушках и гадала, как же они могли так страдать, если их так любили. Для меня худшей частью депрессии было вынужденное одиночество и ощущение, что все связи с людьми ускользают, что это прерогатива других, счастливых людей по ту сторону стеклянной стены. Я часто думала: я тоже так хочу, что мне сделать для того, чтобы и у меня все было так, как и у этих ебанутых?
А затем появился Реф и попытался полюбить меня, я правда верю, что он пытался, вот только никакой любви не хватило бы, чтобы вылечить мою раненую душу. Ведь если задуматься, по сравнению с другими силами, существующими в этом мире, любовь довольно бессильна и жалка: мой отец говорил, что любит меня, наверное, миллион раз, но это чувство – допустим, оно и вправду существовало, – едва ли могло перевесить то плохое, что он нам сделал. Вопреки любовным романам и вере в то, что любовь-победит-все, в которой воспитали всех нас, даже тех, кто вырос в эпоху разводов, будто в ответ на некий атавистический инстинкт, – на самом деле любовь всегда и последствие, и жертва обстоятельств. Она хрупкая, она крошечная. Как однажды написал Леонард Коэн: «Love is not a victory march/It’s a cold and it’s a broken hallelujah»[294]. Любовь, которую давал Реф, помогла мне понять, что целебные свойства привязанности переоценены и что ни одного человека с сильной депрессией вроде моей невозможно спасти силой одной только любви. Потому что депрессия сильнее. В том смысле, что если вы, например, найдете разбившееся зеркало, соберете все кусочки, все осколки, от больших до едва различимых, и, насколько позволят ловкость и терпение, соберете их вместе – даже собранное заново, оно все равно будет покрыто паутиной трещин, все равно превратится в бессмысленную склеенную версию того, чем когда-то было, и сможет показывать только расколотое на фрагменты отражение смотрящего. Не все вещи можно починить. Как и меня: повреждений было так много, что нужен не один человек, не один психотерапевт, не один препарат, не один сеанс электрошоковой терапии – нужно слишком много всего, чтобы заново собрать остатки моей жизни, превратившейся в жизнь Шалтай-Болтая. Чтобы спасти меня, нужно было куда больше усилий – и это предопределило наш финал, – чем прилагал Реф.
Потакание моей болезни делало только хуже. Как-то один психолог объяснил мне, что худшее, что можно сделать с пациентом в тяжелой депрессии, – быть с ним милым. Потому что эта доброта приводит к застою, позволяет пациенту превратить болезнь в зону комфорта. Чтобы терапия была успешной, пациента надо подталкивать и провоцировать, принуждать к конфронтации, находить серьезные причины для того, чтобы вытолкнуть себя из тюремного мрака депрессии. Наверное, Реф был ко мне слишком добр. Он позволил мне чувствовать боль, а это, в свою очередь, позволило мне погружаться в нее еще сильнее. Все, что я делала рядом с Рефом, – барахталась в боли.
В отличие от него, Нейтан, парень, с которым я встречалась после Рефа и после того, как вышла в ремиссию, даже не думал встречать мои депрессивные эпизоды с улыбкой на лице. Скорее, он их ненавидел – они были той частью меня, что он любил меньше всего, а к тому времени, когда мы стали встречаться в 1988-м, со мной много чего произошло. У меня все еще сохранилась привычка выскакивать из дверей и плакать на газоне перед крыльцом. Я все еще была (и, наверное, всегда буду) человеком, который устраивает сцены, когда расстраивается. Но Нейтан реагировал на такое иначе, чем Реф. Он говорил: «Да ладно, это же просто нелепо». Или: «Хватит». Или: «Соберись ты уже». И знаете что? Это работало. Когда меня заставляли нормально себя вести, я нормально себя вела; заставляли справляться – я справлялась. Конечно, к тому времени я уже знала множество способов контролировать свои чувства, и все же я думаю, что метод Нейтана был лучше метода Рефа. За годы рядом с Нейтаном я расцвела, в то время как рядом с Рефом я разваливалась на части. Не то чтобы хоть один из них был в достаточной мере Свенгали[295], чтобы контролировать меня. И я уверена, что выбрала каждого из них именно за эти качества и за то, как они принимали мое состояние в разные периоды моей жизни. И все же я уверена в том, что готовность Рефа помогать мне, когда было больно, поощряла мою боль. Именно так все и было: я ведь так отчаянно стремилась угождать ему.
И в какой-то момент он понял, что не справляется. Я понимаю его решение, правда понимаю. Я понимала его даже тогда. Но от этого менее больно не стало.
Как ты можешь так поступать со мной? Я повторяла это, когда мы сидели на полу у него в спальне и разговаривали, когда мы несколько часов сидели так в субботу после обеда, обсуждая расставание. Ты позволил мне быть собой, ты поощрял меня делиться тем, как ужасно я себя чувствую, ты позволил мне все сильнее и сильнее впадать в грусть и истерику, а теперь, когда мне хуже некуда, ты меня бросаешь.
«Так и есть», – сказал он. Он не умел врать. Он сказал мне, что думал – у него получится справиться, но не получилось. Он много всего думал. Он не хотел причинить мне боль.
Я не стала тогда говорить, что ему нравилось смотреть на меня в истерике, что его это заводило, что он наслаждался мизансценой, болезненными эмоциями. Я не сказала этого, потому что говорить этого не стоило. Это было очевидно. Он всегда твердил, что больше всего любит во мне мою чистоту, полное неумение маскировать свой страх. Словно он не понимал, что эти качества – у меня, во всяком случае, – патология. Моя искренность никак не была связана с чистотой – она произрастала из депрессии. Да, в моем состоянии была какая-то магнетическая честность – и, бывает, я даже скучаю по ней. Скучаю по тому, какими низкими были ставки в моем status quo – я могла выйти из комнаты в слезах, когда другим людям это показалось бы неуместным. Мне нравилось это в себе. Нравилось пренебрежение условностями. И Реф, ну, он любил это все.