У меня уходит столько сил на эти переговоры, что меня ошеломляет мысль о том, в каком ясном я состоянии ума, должно быть, находилась, раз смогла организовать эту поездку в Лондон. Я убедила маму, различных профессоров в Гарварде, Саманту, доктора Стерлинг и еще пару второстепенных персонажей, что это хорошая идея. Мне пришлось договориться со всеми ними. Потом нужно было получить паспорт, рабочую визу, купить билет за мили – и документов нужно было заполнить едва ли не столько же, как для налоговой декларации, к примеру, – тем более для этого обычно нанимают бухгалтера. Но я справилась, потому что сама моя цель была отчаянной и непреложной: мне нужно было выбраться из ада, которым стала моя жизнь. Просто невероятно, на что я способна, когда хочу сбежать, когда мне нужно сбежать; какие скрытые резервы могу найти, чтобы справиться с задачей. И ведь эта моя изобретательность, если ее направить в правильное русло, если научиться ей управлять, могла бы принести такие плоды. Господи, да с той энергией, что я трачу на свою депрессию, я могла бы поставить на ноги семью из шести детей, не отрываясь от работы! Но сейчас, лежа в кровати Мануэля, зная, как на самом деле просто упаковать чемоданы, вернуться домой и пойти тропой наименьшего сопротивления – то есть встретиться со своей депрессией лицом к лицу, – я не могла заставить себя хоть сколько-нибудь постараться. Одна мысль о том, как тяжело будет остаться один на один со своими чувствами – пусть даже в больнице, с доктором Стерлинг и со своими чувствами, – невыносима настолько, что рядом с ней и Лондон кажется наградой. Я как тот алкаш или наркоман, который пойдет на что угодно, лишь бы избежать собраний анонимных алкоголиков или рехаба, что угодно, лишь бы отложить решение бросить пить. Но что я сама пытаюсь бросить? Свою депрессию?
Недавно я прочитала, что расходы на лечение депрессии в США составляют что-то около 43 миллиардов долларов в связи с потерей продуктивности и пропусками рабочих дней. Иными словами, депрессия – это огромная трата времени и денег. Это огромная утечка ресурсов, и даже то, что наверняка должно вызывать восторг, вроде поездки в Лондон, может стать катастрофой. Чувство вины, которое я испытываю постоянно, не только из-за того, как глупо распорядилась поездкой в Лондон, но в принципе из-за того, как много упустила во всех сферах своей жизни – образование в Гарварде, по большей части, свелось к заботам о моем психическом здоровье, – само по себе могло вызвать депрессию.
В один из первых вечеров в Лондоне я встретилась с Родой Кениг, литературным критиком из New York magazine, которая перебралась в город на Темзе потому, что предпочитала его Нью-Йорку. Мы с Родой сдружились, когда я в выпускном классе, на пике одного из своих восхитительно продуктивных взлетов настроения, проходила стажировку в Нью-Йорке, но тогда, за ужином в Лондоне, она была ко мне совершенно нетерпима: «Больше не могу тебя слушать, – повторяла она. – В твоем возрасте я копила деньги и месяцами работала официанткой, чтобы поехать в Европу. Я не могла позволить себе большие расходы, так что останавливалась в хостелах, ужасно неудобных, но я все равно была в восторге. Я ходила в музеи, галереи, на спектакли – это было чудесно. А ты только и делаешь, что жалуешься, что скучаешь по бывшему и что тут другие розетки. Это просто смешно!»
Спорить с Родой я не могла. Я знала, что она права. Я знала, что даже такая мелочь, как ужин с человеком в депрессии, невероятно утомительна. Мы раздражаем, мы видим во всем темную сторону, и наше постоянное недовольство вроде как все портит. Все равно что смотреть фильм, который тебе кажется классным, и вдохновляющим, и интересным, пусть и не без недостатков, когда рядом сидит какой-нибудь студент киношколы или профессиональный кинокритик и анализирует каждую секунду фильма до тех пор, пока все удовольствие, что тебе приносит этот фильм, просто так – безо всяких объяснений – не испортят педантичными придирками. В итоге этот зануда ломает тебе весь вечер – убивает радость от него и портит настроение. Как-то так времяпрепровождение с человеком в депрессии и выглядит. Только это не один фильм и не один вечер. Это вся жизнь.
Мне хотелось дать Роде понять, что я знаю, как со мной сложно. Я пыталась дотянуться до нее над столом, заставить ее увидеть, как отчаянно я к ней взываю. Я пыталась, но к тому времени я уже настолько презирала саму себя, что перестала понимать, как вызывать в других симпатию – то, что когда-то делала так умело. В итоге Рода пришла к каким-то громким выводам о том, насколько испорчено и неблагодарно все мое поколение. Я уже была не в себе, так что, наверное, даже расстроенной не казалась. Просто несносной.
В конце концов остаться в Лондоне меня убедил не кто иной, как Ноа Биддл, с которым мы типа встречались на первом курсе, это он научил меня курить траву через бонг. Он сказал, что приедет на весенних каникулах и мы возьмем напрокат машину – Ноа надеялся, что это будет Jaguar, – и отправимся путешествовать по сельской Англии, и от этого мне непременно станет лучше. Мы бы ехали сквозь всю эту аккуратную, выстриженную маникюрными ножницами английскую зелень, мимо всех усадьб и особняков этих лордов, курили, слушали на полную катушку любую музыку, какую я захочу, останавливались в Стоунхендже, и Солсбери, и Оксфорде, и Кембридже, вместе убегая от самих себя.
Не так давно Ноа снова объявился в моей жизни, потому что расстался со своей девушкой приблизительно в то же время, что и я с Рефом, а несчастье любит несчастье. И внезапно, в этом своем состоянии смирения, он сверхзаинтересовался мной, что казалось смешным, учитывая мое состояние. Я знала – того, что он мог предложить мне, было недостаточно, да и слишком поздно, но я питала какие-то жалкие надежды – что, может быть, именно он сможет меня спасти, и я согласилась на Англию с ним.
Но, конечно же, его визит в Англию оказался настоящей катастрофой. Его первой ошибкой была попытка дотронуться до меня – и я не имею в виду трахнуть, хотя это тоже было бы ужасно, я имею в виду простое прикосновение. К тому времени, когда он оказался в Лондоне, моя боязнь прикосновений переросла в настоящую фобию. Мне казалось, что я так сильно завишу от жалости других, что единственной неоскверненной частью меня оставалось мое тело. Конечно, все было ровно наоборот: ведь Мануэль трогал меня так, как ему хотелось; уязвимым было именно мое тело, а вот разум – непроницаемым для всего человеческого. И все же странные, чуть ли не сверхъестественные силы то и дело вторгались и захватывали мою душу. Настроения и чувства – по большей части не сильно радужные, хищными птицами атаковали меня в самые страшные, непредсказуемые моменты. Я чувствовала себя такой потерянной, такой токсичной, что не хотела, чтобы люди ко мне приближались. Я была радиоактивной, канцерогенной, как уран, и с подозрением относилась к любому идиоту, которому хватило ума приблизиться ко мне на расстояние прикосновения. И когда Ноа, приехав за мной к Мануэлю, по-собственнически меня приобнял, положив ладонь на бедро (наверное, ему казалось, что он делает это по-дружески), я начала орать. Я не унималась, снова и снова объясняя ему, что я не его собственность, и как он смеет вести себя так, будто я принадлежу ему, как он смеет прикасаться ко мне без моего разрешения. Я так одичала в своем подземелье, что детали самого обычного человеческого общения стали меня пугать: каждая мелочь была поводом для истерики.
C того самого момента, как он прилетел, Ноа был приятно взволнован Лондоном, не испытывал никакого джетлага, не захотел даже прикорнуть перед нашей прогулкой, фонтанировал энергией даже при мысли о таких несущественных достопримечательностях, как Биг-Бен или Букингемский дворец. Но его приподнятое настроение не передалось мне (как он, наверное, надеялся), но даже вызвало сопротивление, и вдобавок депрессия толкала меня на вызывающее поведение. Я ненавидела Ноа за то, что у него не было депрессии. Он казался идиотом – любой, кто не разделял моих чувств, был для меня идиотом. Я одна знала всю правду об этой жизни, знала, что она была сплошным несчастьем, ведущей вниз спиралью, которую можно было либо принять, либо игнорировать, – но рано или поздно мы все умрем.
Мы регистрируемся в отеле Savoy, потому что Ноа хочет провести пару дней в Лондоне перед тем, как отправиться в путешествие. В плане денег я почти на мели – пожалуй, что и на нуле, – но это о’кей, потому что у Ноа куча денег, и он хочет, чтобы я была рядом, несмотря на мое плачевное состояние. Он хочет, чтобы я осталась и чтобы мы делали вид, что мы пара – бог знает почему, ведь никто не следит за нами, – даже если из-за этого я много кричу и рассказываю, как сильно он меня раздражает, а он постоянно спрашивает, когда я в последний раз принимала тиоридазин.
Он думает, что я буду паинькой, нужно лишь постоянно принимать тиоридазин. Он не понимает, что из-за таблеток я все время чувствую усталость, и у меня нет сил на все эти туристические штучки, которыми он хочет заниматься, постоянно сверяясь со своим четырехзвездочным путеводителем, с названием из серии «Лондон за две тысячи долларов в день» и пытаясь определить, где самые умные и стильные обитательницы со Слоун-сквер – tout le monde[328], как сказал бы в своей континентальной манере Ноа, – сегодня танцуют и ужинают. Ему так легко дается роль отвратительного американца, что это пугает. Он звонит в билетные кассы и тратит сотни фунтов, чтобы заполучить места в партере на последние театральные постановки, несмотря на мои уверения, что я засну прямо посредине спектакля, пусть даже главную роль в «Летиции и дурмане»[329] играет Мэгги Смит. Мы знакомимся с незнакомцами в ресторанах, и он представляется: «Ноа Биддл, Гарвардский колледж, Порселлианский клуб», – хотя я твержу ему, что никто в Англии не знает и не интересуется этим. Быть рядом с Ноа стыдно почти так же сильно, как сидеть в ресторане Lutece со своим неловким, извергающим отрыжку дядей Алом, тихо страдая, пока он просит у официанта «кетцупа».