Ни психолог, ни кто угодно другой никогда не смог бы этого понять – что я не хочу быть такой. Что я завидую другим девчонкам из-за того, что они сходят с ума по мальчикам, что они могут быть шумными, веселыми. Что я тоже хочу откидывать волосы за спину, и флиртовать, и шалить, но почему-то просто не могу – не осмеливаюсь – даже попробовать. Что мне будет ужасно плохо, когда через пару недель придет время праздновать мой день рождения за ужином, где будет торт с глазурью. Что когда все начнут петь, а я задую свечи, это будет полным провалом, потому что все будут знать, что и торт, и песня, и остальное – всего лишь тщательно продуманный акт жалости или соблюдения приличий со стороны людей, которые только делают вид, что дружат со мной. Ни психолог, ни кто угодно другой не поверил бы, что я не всегда была такой, что в первом классе я заставила всех девочек считать, что я главная (элементарный трюк, простенькая пирамида Понци: если они не соглашались признать меня боссом, то никто из тех, кого я уже приняла в свою группку, не имел права дружить с ними), а учителю пришлось устроить собрание и объяснять, что все равны и свободны и никаких боссов здесь нет, но мои друзья все равно отказались отречься от меня как лидера. Как мне заставить ее поверить, что это я держала одноклассников в страхе, я была популярной, я снималась в рекламе памперсов в шесть месяцев, а потом и в роликах Hi-C и Starburst, написала серию книжек о домашних питомцах в шесть лет, пьесу по «Убийству на улице Морг» – в семь, а в восемь сама сделала из цветной бумаги, маркеров и темперы книгу с рисунками под названием «Пингвин Пенни», и поэтому ни один человек в здравом уме не смог бы поверить, что я дошла до такого: чуть не покончила с собой в одиннадцать.
Мама считала, что все эти перемены вызваны первой менструацией, как будто менструальная кровь всех сводила с ума, как будто это просто был такой период в жизни, и я могла, в конце концов, поехать в летний лагерь как любой нормальный ребенок. И если моя мама не понимала, что со мной происходит, то как я могла довериться допотопной психологине, которая уже вынесла осторожный вердикт: по ошибке я приняла слишком много таблеток, наверное, из-за постоянного дождя моя сенная лихорадка обострилась так сильно, что я немного переборщила. «Ты же понимаешь, что должна была отдать все рецептурные лекарства медсестре, – сказала она, как будто это все еще имело значение. – Ты должна была сделать это в начале лета. Она бы выдавала их тебе по графику».
Мне стоило сказать: «Я похожа на человека, которому есть дело до лекарств-по-гребаному-графику? Похожа?»
В общем, никаких результатов эта милая беседа не дала. Я увидела, что она приглушенным голосом объясняет другим психологам, почему я так долго спала, а на следующий день кто-то из врачей посерьезнее заглянул ко мне, но в остальном жизнь шла своим чередом.
Почему-то родители не стали просить, чтобы лагерь «Горы Поконо» отправил меня домой. Да что там, когда эта женщина, психолог, рассматривала баночку атаракса, было понятно, что она считает, что опасность для меня представляют именно таблетки, а не я сама. Когда я вернулась домой, мама даже не упомянула историю с атараксом. Папа – в одну из наших субботних встреч, становившихся все более редкими, хорошо, если раз или два в месяц, – все же сказал что-то там про беспокойство. Но мне кажется, что в итоге все решили, что произошла ошибка. Маленький ребенок пробует играть со спичками, и как итог – ожог; подросток, у которого больше возможностей накосячить, принимает слишком много таблеток, и как итог – назовем это небольшим передозом таблеток. Бывает.
В понедельник утром, через два дня после вечеринки, я возвращаюсь в «Дом Крэка на Пятой авеню», также известный, как офис доктора Айры. На часах три, для меня рановато.
Доктор Айра ругает меня за то, что я бросила принимать литий, не посоветовавшись предварительно с ним. Я объясняю, что запаниковала, базедова болезнь и все такое. Он объясняет, что благодаря анализу крови каждые два месяца мы заметим мельчайшие предвестники болезни задолго до того, как она выйдет из-под контроля, и сможем предупредить чрезвычайную ситуацию. Звучит убедительно. Я не могу и не хочу спорить. К тому же доктор Айра говорит, что с моим вторым анализом крови все было отлично, никаких отклонений от нормы. Он считает, что это была простая компьютерная ошибка, запятая не на том месте, и 1,4 превратились в 14. И сейчас показатели уровня тиреотропного гормона идеальные, 1,38.
Само собой, я понятия не имею, что значат все эти цифры, да и желанием спрашивать тоже не горю. Но внутри что-то ноет, и я никак не могу поверить, что все может быть так просто. Вот о чем я думаю: у прозака почти нет побочных эффектов, у лития они есть, но немного, и, по сути, их комбинация превращает меня в адекватного человека – по крайней мере, большую часть времени. Но я подозреваю, что если лекарство в принципе может быть настолько эффективным и настолько сильно влиять на меня, то оно просто не может не навредить, пусть даже не сейчас, а в будущем.
Я как будто слышу, как спустя двадцать лет какой-нибудь врач шепотом произносит: «Неоперабельный рак мозга».
В том смысле, что, если верить закону сохранения энергии, ни материю, ни энергию нельзя уничтожить, можно лишь превратить во что-то еще, и я до сих пор не могу точно сказать, что случилось с моей депрессией. Полагаю, она все еще торчит где-то у меня в голове, разрушает серое вещество или, еще хуже, ждет, пока часики прозака перестанут тикать и она сможет снова наброситься на меня, отправить меня прямиком в кататонию, как тех персонажей из «Пробуждения»[52], которые оживают на пару месяцев, но потом леводопа[53] перестает работать, и они снова впадают в ступор.
Каждый раз, когда я прихожу на прием, я делюсь своими опасениями с доктором Айрой. Говорю что-нибудь вроде: «Да ладно, давайте начистоту, если это лекарство так сильно мне помогает, то у него наверняка должны быть еще не изученные побочные эффекты».
Или пробую с другой стороны: «Послушайте, мы оба знаем, что я была в числе первых пациентов, которые стали принимать прозак, как только ФДА[54] его одобрило. Откуда мы знаем, что я не стану прецедентом, который докажет, что прозак способен вызвать, ну, скажем, неоперабельный рак мозга?»
Он говорит всякие успокаивающие вещи, снова и снова объясняет, насколько тщательно наблюдает за моим состоянием – при этом признавая, что психофармакология скорее искусство, а не наука, что и он, и его коллеги, по сути, бредут в темноте на ощупь. И ведет себя так, будто миллионы врачей не говорили то же самое женщинам про диэтилстильбэстрол[55], про внутриматочную спираль, про силиконовые импланты для груди, как будто они не утверждали, что валиум не вызывает зависимости, а триазолам[56] – всего лишь безобидное снотворное. Как будто коллективные иски против фармацевтических компаний еще не стали привычными.
В любом случае на следующий день я отправляюсь в Майами-Бич, и я так устала быть несчастной, что принимаю две маленькие бело-зеленые капсулы прозака, когда выхожу из его кабинета, и каждый день прилежно пью двойную дозу лития вместе с двадцатью миллиграммами пропранолола – бета-адреноблокатора, который понижает давление, потому что без него из-за лития у меня дрожат руки и меня постоянно трясет. За одними лекарствами всегда следуют другие.
И я не могу поверить, когда смотрю на себя в зеркало, словно со стороны, глазами других людей: молодая, полная сил, двадцать пять лет, румяная кожа, заметно очерченные бицепсы – черт, не могу поверить, что здоровый человек в своем уме не способен понять, что в моей жизни слишком много проклятых таблеток.
1Девочка, подающая надежды
И вдруг, пока Селден отмечал все тончайшие оттенки, которыми она творила гармонию в этом круге, его посетило откровение: раз возникла необходимость столь ловко управлять ситуацией, ситуация должна быть действительно отчаянная.
Бывает, что самые тяжелые ситуации, как мгновенный взрыв, ни с того ни с сего вносят полную ясность. Ты бьешь кулаком по оконному стеклу, и вот уже повсюду кровь, забрызганные красным осколки стекла; ты выпадаешь из окна и ломаешь пару костей, раздираешь кожу. Швы и гипс, лейкопластырь и антисептик исцеляют и успокаивают раны. Но депрессия – не чрезвычайная ситуация и не стихийное бедствие. Скорее, она похожа на рак: вначале его не разглядит самый опытный врач, а затем однажды – бам! – в твоем мозгу, или желудке, или под лопаткой уже живет смертоносный комок весом семь фунтов, и эта штука, выращенная твоим собственным телом, на полном серьезе собирается тебя убить. Так и депрессия: медленно, год за годом, сердце и разум вбирают в себя информацию, а в организм встраивается компьютерная программа полного отчаяния, постепенно делая жизнь все более и более невыносимой. Но запуска этой программы ты даже не заметишь, будешь думать, что все в норме, ты взрослеешь, тебе вот-вот исполнится восемь лет, или двенадцать, или пятнадцать, а потом приходит день, когда ты понимаешь, что твоя жизнь исключительно ужасна, продолжать жить бессмысленно, это кошмар, черное пятно на белом полотне человеческого существования. И однажды утром ты просыпаешься от страха – страха оттого, что надо продолжать жить.
Правда, меня сама мысль о жизни вообще не пугала, потому что я считала, что и так уже умерла. Сам же процесс умирания, увядание моего физического тела, был всего лишь формальностью. Мой дух, мои эмоции, как бы вы ни называли весь этот внутренний беспорядок, – все это не имело ничего общего с физическим состоянием, все это давно исчезло, отмерло, оставив в живых лишь давление самой чертовски богонеспасаемой боли, которая выматывала мне нервы, а позвоночник зажала раскаленными щипцами и не отпускала.