влевич, наш, один из лучших. Он мне подсказал, какие краски хорошие, что темные ядовиты, и разные другие вещи». Эти мелкие строки Миле Йованович припомнит позже, когда Богдан в имении будет писать Девочку, нетерпеливо приговаривая: Мне Милосавлевич, Педжа, говорит, что патина — это как едва слышный тон, но, однако этот звук слышен многим поколениям, это он как бы мне, а я ему, что он отлично умеет патинировать рамы!
Посмотрите-ка на нашего Богдана, — подумает друг, — как он повзрослел.
Вечно сижу без денег и почти не ем, и когда уже теряю всякую надежду, меня приглашают на сытную вечеринку или какое-нибудь угощение. Я едва дотянул до 28-го, а один мой приятель, юрист, позвал меня на свою свадьбу. Постой, «… и родила она Первенца…»,[26] и мы ходили в Pavilion Dophine в Булонском лесу… По ночам я везде, лучше всего — кабаре «Boule Blanche», здесь я слушаю негритянский джаз, посланный прямо с неба, нот нет, и они не смотрят друг на друга, а шлягеры так и летят. А в «Casino de Paris» я хожу слушать Мориса Шевалье! И день — тоже авантюра. Так, однажды (видел собственными глазами), просто прогуливаясь перед Нотр-Дам, Глиху, художника, двое агентов увезли в штатском на полицейской машине, а потом, после долгой поездки по Парижу, — забирали всех без разрешения на пребывание, — он провел ночь в кутузке. Едва отпустили, после вмешательства посольства. Потом он мне показывал рисунки из тюрьмы. Слава Богу, ему не поставили клеймо. На следующий день мы с Лубардой побывали у «парижского цирюльника», кто знает, может быть, ловят за длинные волосы! А причина в том, что я там писал только крупные и блестящие вещи, а не как Люба Иванович, курятники и лачуги, — старый город, Миле, истина простая, и тебе она известна: этого мне хватает и дома. Я же в Париж не за нищетой приехал…
Тут старого Захарие будит зуд, подбородок у него во сне как-то искривился! Всё ему не так, юноши ушли дальше к холму, и их разговор больше не слышен.
Этюд к неизвестной картине с боснийским пейзажем
Только завистник сказал бы, что Гроховяку столько лет. Любой бы подивился гладкому, как морская галька, лицу, темным, без седины, волосам, ангельским ладошкам. Разумеется, злобный завистник мог бы оспорить любое достоинство: кожу без морщин приписать неумеренным количествам пива, а пивные дрожжи кожу натягивают, полное отсутствие седины объяснить духовной и нравственной толстокожестью, или, более приземленно, регулярным окрашиванием, а красные ладони провозгласить некой тайной, как у Дориана Грея. Но все это сплетни, дьявольские выдумки, добрая душа не принимает их во внимание.
На Девочку самое сильное впечатление производило то, что любимый до самого конца называл ее на «вы», даже когда просыпался рядом с ней. Он отворачивался, когда, встряхнув головой, она распускала волосы, или, стоя перед ним, снимала ночную сорочку. Он гасил свет. Никогда не произносил ни слова. Это, надо сказать, ей не очень нравилось, такая осмотрительность, но она быстро находила оправдание в его любовном пиетете, в романтической версии джентльменства, которая была у него в крови и в доме. И исступленно объясняя это самой себе, как кому-то другому, она ловила в каком-нибудь стекле или зеркале свое отражение, которое страстно, как сумасшедшее, поджимает губы.
Вы похожи на брата, с умилением замечал Гроховяк, стесняясь, садился на край кровати, гладя ее по растрепавшимся волосам. Девочка потягивалась, какая-нибудь косточка хрустнула, щелкнула, словно все тело вот-вот сломается.
У вас дивные руки, произносила она чуть хрипло и игриво. Однажды, чтобы сократить долгое ожидание, она смотрела фильм, в котором пострадавшему пианисту пришили ладони убийцы, и так он, в лунатизме, стал непорочным злодеем, потом она не могла уснуть, словно разболелась. Когда позже поцеловала руку любовнику, он ее отдернул, укорив, что он ей ни поп, ни отец, и она почувствовала еще большую вину.
А вот теперь она никак не могла вспомнить, как он ее называл. «Девочкой» или крещеным именем, нет, точно не так, ни одно, ни другое никак не сочеталось с тембром его голоса, с неявным акцентом. Наверное, это было что-то уменьшительное, но не такое, что мяукают обычные любовники, но что-то тайное и сладкое, как золотая монетка под языком. Иногда ей казалось, что она напала на след, что оно, это имя, на кончике языка, но оно терялось, исчезало, как если бы вы потрепали по спине знакомого, а к вам оборачивается изумленный незнакомец. Она умела и соврать самой себе, сказать: вот, оно, и верить в фальшивое имя все утро, но все это было ради безобидного самоистязания, от которого она получала наслаждение на расстоянии, как всякий профессиональный страдалец.
По правде говоря, в своей жизни Девочка пережила не много травм, в Сараево, всего два раза. До пожара ее кожа была неповрежденная, — она клянется, — как стеклянная девственная плева, однако не такая красивая, как у Сташи, но в целом, выглядела хорошо сохранившейся змеиной шкуркой. Однажды она поранила ногу тяжелым инкрустированным ножом для разрезания бумаги, когда земля затряслась, и жуткий вой ветров послышался из ее глубин, а южная стена мечети Гази Хусрев-бега утонула по щиколотку.
Но это было потом, наверное, в шестьдесят втором, когда Девочка проездом на море заночевала в гостинице «Централь». Она пожалела об этом, видеть ничего не хотела. Зачем вообще останавливалась? Ей даже было не по дороге, она ехала на север. Лежала на спине, пристально смотрела в высокий свод потолка, в тенях которого клочьями повисла паутина. Могла слышать, как шумит вода в старых трубах, шлепанье босых ног (ванная комната была в конце коридора), пугающее царапание в толще стены (словно руки забытого узника), все это Девочка могла слышать, но нет, не слышала, потому что в ушные раковины, скользя по скулам, пролилось столько горячих слез, что она как будто оглохла.
Похоже, что она впала в своего рода летаргическую дремоту. С трудом улавливала крики людей, беспокойные голоса животных, и толком не поняла, что, истерично жестикулируя, объясняла ей горничная, войдя в номер без стука и тут же стремительно выбежав, оставив незакрытой дверь, и высокий ортопедический ботинок, слетевший с ноги в такой непонятной спешке, но ушла, прихрамывая и не оглядываясь. Все еще не вставая с кровати, только подперев голову руками, полусонная женщина смотрела на полуодетых людей, бежавших по коридору, словно в тахикардическом бурлеске.
Потом опять тряхнуло, и Девочка вспомнила свой сон. Она искала Сташу Гроховяка в каком-то цветущем саду. Первый раз она увидела его молодым, откуда-то зная, что он спрятался в кроне дерева. Встряхнула ствол, испуганные птицы взлетели к проводам, а все беловатые лепестки (в которых предавались любви пчелы) сразу упали на землю. Ветви стали голыми. Не было Сташи, не было никого, а Девочка в гневе все трясла и трясла дерево, и сама, в конце концов, задрожала, затряслась, как эпилептик.
Пустяковые пейзажи с боснийскими мотивами исказились. Девочка только сейчас замечает, что есть один, со шлагбаумом и со стадом животных, бессмысленно бегущих в панике. На потолке, со звуком рвущегося старого письма, появляется большая трещина. Вода в стакане на ночном столике еще колебалась, как монета на асфальте, между «орлом» и «решкой», дзинь-дзинь, пока, наконец, не звякнула.
Это дерево такое слабое, промелькнет в голове у Девочки, на нем не смог бы повеситься и ребенок, а, тем более, спрятаться взрослый человек, о, какая я глупая.
И тогда фатальный ножичек скользнул со стола, вонзился ей в ногу, она вскрикнула, выбежала на улицу, где среди людей, ждущих и прислушивающихся, присела на корточки и стала вылизывать свою рану, как течная сучка.
И во второй раз, в Сараево, она получила травму в постели, оставляя на простынях свернувшийся след, как при потере невинности. В некотором смысле это была любовная травма. Но без плеток, ногтей, зубов, как мог бы подумать кто-то с разнузданным воображением. Она укололась о розу, которую муж положил ей на подушку. Вообразите! Но этот шип, не удаленный близоруким любовником, был таким острым, что она едва не осталась без глаза, когда повернулась во сне. Если бы не морщины и первые признаки псориаза, на ее веке наверняка можно было бы увидеть короткий плотный шрам, примерно, как кровеносный сосудик. Муж в слезах останавливал кровотечение своим сухим языком.
Еще не успеет затянуться рана, а она уже будет нависать над ним, тревожно прислушиваясь к частому, неравномерному, затихающему дыханию.
Всю свою жизнь Девочка заботилась о стариках. Сначала об отце, потом о муже, и, наконец, о матери. Когда все закончилось, она уже и сама была немолода. В самом деле, было смешно, когда кто-нибудь на улице обращался к ней по прозвищу.
Детей она не любила, и не хотела их. Мне противна их жеманность, — говорила она, — и это ее немногочисленным знакомым (с которыми она вообще могла разговаривать о детях) казалось чудачеством. Такого никто не понимает. Вскоре она умолкла. Есть ли у нее вообще материнский инстинкт, она, вообще-то, женщина, — сплетничали о ней медсестры, напрасно подсовывая ей цветные фотографии своих обезьяноподобных деток. Посмотри, какой грязный пляж, — редко и с отвращением комментировала Девочка, как бы не принимая во внимание выражение дурацкой и беспричинной радости на лицах маленьких купальщиков и купальщиц, писающих на мелководье и боящихся воды, как зверята.
Разумеется, — мелькало у нее в голове, что еще могло бы вызвать такое кислое выражение лица, — и однажды она поехала на море в профсоюзный дом отдыха, в Цриквеницу, там ей сразу же стало тошно от собственного одиночества и чудачества, однажды она захотела быть, как все, есть бутерброды с вонючей колбасой и глотать половинки помидоров на кошмарном пляже, жариться на солнце, вместе с телами, отяжелевшими от плача и забвения, для них трагедией может быть только автомобильная катастрофа, — обобщала она, их боль уравнена с жалостью к себе, — громко произнесла она в середине эпизода «Неприкасаемых»,