Научная фантастика — страница 18 из 26

Асфальтированный сквер был переполнен. Наверное, все население башни номер 15225 почувствовало острую необходимость общения с подобными себе, хотя каждый из них за эту ночь заметно изменился.

Гюстав Флобер попытался было составить точное представление о типологии гудящего, как потревоженный муравейник, людского множества. Виднелись стайки знаменитостей, переживших века, однако среди них толкалось немало индивидов вроде четырех неидентифицированных личностей из лифта. Последние разделялись на два класса. Первый составляли соседи по башне, во второй входили все остальные: они были вроде первых, ведь Хенек знал далеко не всех жильцов, населявших сотни квартир башни, может, они и в самом деле преобразились в никому не ведомых людей, хотя и обитали в башне номер 15225. Джордан почувствовал, что окончательно запутался.

Какой-то человек, поразительно напоминающий самого себя, обратился к нашему литератору с вопросом:

— А когда вы закончите „Бувар и Пекюше“? — и, не получив никакого ответа, кивнул и пророчески изрек: — Наконец-то будет кому дописать романы, когда-то задуманные мастерами!

Хенек внезапно включился, в памяти воскресли факты из воспоминаний Мопассана, но тут его внимание привлек мелькнувший впереди Жюль. Он наблюдал за вавилонским столпотворением, и на расстоянии отец не смог увидеть выражения его глаз. Толпа все плотнее обступала воскресшего руанца. На него налетел Гоголь и окатил чертовской меланхолией:

— Ну как, великая вещь это УНИМО?

— А ты знаешь, — ответил ему Флобер, — я получил премию за изобретение пятидесяти четырех видов мыла!

— Конечно, конечно, — во взгляде Николая Васильевича всплыла затаенная тоска, вроде боли от желудочной колики, и он поспешил удалиться.

Но Гюстав схватил его за лацкан пиджака:

— Погоди, ты лучше послушай, каких чудаков земля носит: представляешь, только что один спросил меня, когда я закончу „Бувар и Пекюше“!

— Ха-ха-ха! — расхохотался Гоголь, но потом внезапно оборвал смех. — Ты бы знал, сколько человек расспрашивали меня о втором томе „Мертвых душ“! И все до одного прилизанные, без собственного лица, непонятно, на кого похожи.

— Да, таких много, — промолвил французский классик.

— Подумаешь, — подхватил Гоголь, — самих-то много, да воображения у них с гулькин нос! Ох-ох, пусти, мне больно!

Гудящая круговерть увлекла украинца, а к Хенеку устремился Мопассан и зашептал:

— Я тридцать часов не ел и не спал, зато перепробовал сто десять видов гребней. Возьми! — он протянул блестящий гребешок. — Ты только посмотри, какое сокровище. По собственному проекту. Можно пользоваться и как линейкой, для удобства на нем размечены сантиметры — ну, что скажешь?

— Молодец! — отечески похлопал его по плечу Флобер. — Но, в сущности, кто ты, Мопассан? Кто за тобой скрывается?

Толпа унесла Мопассана, который заботливо причесывался уникальным гребешком, озираясь по сторонам в поисках единомышленников. Неподалеку Герберт Уэллс расхваливал свой новый костюм. Сердце Хенека дрогнуло: может, это Хорхе? Нет, обознался. Вперемешку с неизвестными субъектами проплывали знакомые лица: вот Золя поправляет свое знаменитое пенсне, вот жестикулирует Гендель, позади стоит Ван Гог в синем колпаке и с перевязанной головой, а рядом Вермеер в широких брюках, несколько поодаль Пушкин пьет лимонный сок.

— Здорово вы преобразились! — сказал Флобер.

— Вы так замаскировались, что только сами можете узнать себя!

Он посмотрел в сторону Жюля, по-прежнему отрешенно наблюдавшего за толпой. Оказывается, таких, как он, еще много. Руанский отшельник пытался подсчитать, кого больше — тех, кто в облике знаменитостей, или же тех, кто, подобно Жюлю, напоминает самих себя. Но УНИМО работал строго по рецепту, и Хенек унаследовал от Флобера близорукость, полученную от работы над рукописями, и это доставляло ему немало трудностей. Он увидел Сера, затянутого в черный редингот. Отец неоимпрессионизма обладал орлиным зрением, но Гюстав сразу понял, что художник занят той же задачей, но не может ее решить.

Толпа плеснула пестрой волной, и Сера исчез, зато выплыли Мопассан и Белинский — они ожесточенно спорили, восседая на плечах дюжих приверженников. „А как же премия? — кричал Мопассан. — Почему мне не дали премию? Кто эти негодяи, которые прячут объективную истину?“. А через минуту над толпой поднялся другой оппонент, в котором Гюстав не смог никого распознать.

Тут Флобера захватила куда более интересная мысль: как бы узнать, докуда простираются в настоящее время пластические возможности УНИМО? Может, они ограничиваются семнадцатым веком? Если бы каждый пожелал перекроить свой облик, возможности Модификатора в этом отношении неимоверно расширились бы. Более того, литератор считал, что границу без особых усилий можно отодвигать все дальше, и в конце концов наступит день, когда он сможет совершенно спокойно заказать:

— Хочу превратиться в первобытного человека, — и добавить один нюанс: который нарисовал…

— Джордан, Джордан! — внезапно раздался мелодичный голос.

Чьи-то горячие пальцы впились в него. Он оглянулся. Ему улыбалась Сафо, белые складки хитона загадочно очерчивали гармоничное тело, хрупкое, как нарцисс.

— Джордан, я узнала тебя по наклону головы. Едва пробилась к тебе, думала, что эти люди, черт бы их побрал, меня раздавят! Что они все себе вообразили?! А ты зачем выбросил всю библиотеку? Впрочем, наверное, ты прав, теперь все в наших руках. Но, Джордан, — и Сафо пригрозила ему пальцем, — ты как всегда бросил шлепанцы посреди комнаты. Вечно кто-то должен ходить за тобой…

Гюстав Флобер решительным жестом отстранился от Сафо.

— Подумаешь, велика беда, забыл их вернуть. Разве шлепанцы стоят того, чтобы о них спорить? Оставь меня, я мечтаю побеседовать с Гете, видишь, вон он там…

И поспешил нырнуть в многолюдную толпу. „Сафо! — проворчал он. — Значит, граница беспредельно отодвигается! Здорово работает УНИМО. Не знаешь, в кого превратиться!“

Руанец мучительно прокладывал себе дорогу, расталкивая локтями тех, кто поразительно был похож на самих себя, и не забывал кивать на ходу знакомым бессмертным. И вдруг его осенило, что второй день эпохи великого УНИМО мог бы начаться и по-другому.

— Знаешь, дорогой, — сказал Флобер, добравшись до Гете, — а ведь совсем нелегко было придумать эти пятьдесят четыре вида мыла…

Петр КырджиловЗРИМАЯ ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ

Фигуры, вспугнутые бликами молний, прыгали со стен, разевали пасти, с громовым ревом кидались на сгрудившихся людей. Буря загнала их в самую глубину пещеры, искаженные ужасом лица были двойниками зловещих теней, метавшихся в ее утробе. Волшебный фонарь, зажженный битвой богов в небесах, кружил под потолком кошмарные видения, на экране бессилия и страха плясали отблески гнева. Ужас — вот что заставляло людей сбиваться в кучу. Только в такие часы эти свирепые эгоисты тянулись к теплу и общению; никто никого не кусал, в глазах гасла злоба… но ненадолго. До конца бури…

А буря уже уходила, махнув на прощанье мокрым от лицемерных слез платочком. Раскаты грома затихали, отступая перед тишиной. Вставало чистое и светлое утро. В пещере хозяйничало спокойствие, расставляя все по местам. Вновь онемевшие рисунки застыли на стенах, будто никогда и не кривлялись в бешеной пляске на шершавом дансинге. Плотная кучка тел распадалась, послышалась грызня…

Зобатый медленно спускался к ручью. Хотелось пить, но бурный поток бежал быстро, и это его пугало. Надо бы отойти подальше, вниз по течению, где широко разлилась вода, но там страшно. Он увидел Щуплого — длинного, с тощей шеей, высохшего от голода. Они знали друг друга давно, меж ними даже установилось что-то вроде согласия. Не издав ни звука, они разом повернули и пошли на водопой, с радостью напились мутной от чужих грехов воды и почувствовали голод. Свирепый голод. Мелкими шажками вскарабкались по осыпи на высокое место. Дождь омыл горизонт, развалины виднелись так ясно, будто стояли в двух шагах. То ли недавно пережитый ужас, который снова заставил их почувствовать собственное бессилие, то ли голод, вечно бредущий по пятам, а может быть, что-то другое, манящее и зловещее, выплыло из давно ушедших, но не стершихся в подсознании дней и заставило их решиться. Они шли медленно, понуро, охваченные мрачными предчувствиями и все же твердо убежденные, что совершают нечто разумное и великое.

После каждой бури потоки все сильнее обнажают развалины. Так повелось издавна. Ливни заносят одни тропы и намывают другие. И каждый раз на поверхность выходит что-нибудь новое. Годное для еды. Развалины всегда манят к себе. Старики помнят, что первые безумцы, ходившие к руинам, не возвращались. Потом иным смельчакам удавалось вернуться, но они вскоре умирали. Потом стало как теперь. Зобатый уже ходил туда два раза. В первый раз нашел блестящую коробку, в ней оказалось твердое и вкусное. Коробку он с большим трудом разбил камнем, который сам же и заострил. Во второй раз он ходил с Одноглазым, это был рослый, сильный экземпляр. Тогда они тоже нашли коробку, но Одноглазый схватил ее и убежал. Зобатый и теперь помнит, с каким наслаждением Одноглазый жевал студенистую кашу. Однако очень скоро начал корчиться и так и умер с жуткой гримасой на лице. От стариков Зобатый слышал, что среди развалин попадаются и плохие коробки, которые лучше не трогать. Но как их отличить, никто не знает.

Утро стояло раннее, а солнце уже припекало вовсю, хотя до полудня было далеко. Они шли по овражной промоине, которая вскоре расширилась. Дальше река течет прямо, будто кто нарочно уложил ее в гладко тесанные берега; здесь же начинаются развалины. Час ходьбы — и они вышли к озеру, огромной яме с безжизненно черной водой; пить эту воду нельзя. Зобатый и Щуплый вскарабкались по откосу и ступили на ширь. Ширь прямая и гладкая, и это плохо, потому что здесь люди отовсюду видны. Они то и дело напряженно оглядывались и прислушивались, ничего тревожного не замечали, но все же были начеку: они знали, что после бури в развалины заходят существа. Наконец вышли на другую ширь, большую и пустую, посреди которой стоит огромная пещера. В ней побывал только Беловолосый, и то лишь раз, но слова его неясны; понятно только одно — там большой страх. Люди с опаской обошли этот страх. Дальше начинались знакомые места. Справа стояли три пещерки — так называются у них красные пустоты с большими круглыми колесами. Как-то в старину сумерки застали Щуплого в этом месте, и ему пришлось заночевать в одной из пещерок. Он только помнит, что колесо вдруг само собой завертелось, завыло и застонало, совсем как серое существо, и это было ужасно. Сбоку опускается на землю желтое небо, а на нем — женщина. Раньше она была хорошо видна, однако дожди и ветры сделали ее бледнее, и все же можно различить, что в руке у нее одна из тех вещей, которые легко разбиваются и в которых иногда оказывается жидкость, которая не вода.