Чтобы сэкономить время, я говорил скоропалительно, не договаривая слов. Ответ был все так же краток и неумолим:
— Каждый наш совет был бы вмешательством. Вы сами решите, что вам делать с транслятором.
Я вслушался — голос как голос, сто лет не так уж много, чтобы появилась заметная разница в выговоре.
— Вы, наверное, уже знаете…
— Знаем. Не теряйте времени, Иванов!
— Хочу поговорить с Крейтоном! — мне хотелось убедиться, что этот абсурдный разговор мне не снится.
— Это будет стоить вам еще десяти лет.
— Он не хочет вернуться?
— Это уже невозможно. К вам прибудет рассыпавшийся в прах скелет.
Я в душе помирился с Крейтоном, — значит, опомнился, — и мой мозг тут же схитрил:
— Что же отражается на субъективном времени, пребывание в будущем или только возвращение? Какова их зависимость?
Но перехитрить мне никого не удалось:
— Это вы откроете сами.
Теряя силы, я прохрипел:
— Скажите, что я могу передать…
— Не делайте глупостей, мы страдаем от них больше вас самих.
— Вы очень любезны! — я задыхался от внезапно накатившей злобы. — Благодарю за сердечную…
Меня равнодушно прервали:
— Не сердитесь за правду, Иванов, человеку вашей профессии это не к лицу. Перебрасываем вас на старт. Следуйте командам автомата.
Даже „прощай!“ не сказали! Какая-то сила понесла меня вверх, налево, направо, вытряхнула из гроба. Перед глазами запрыгали огоньки, по-моему, просто от злобы и от качки после долгой неподвижности. Послышался другой голос. Его резонирующий металлический тембр напоминал автоматов, которые командуют стартами и у нас. Я подчинялся тоже автоматически, по долголетнему навыку. Да и к чему беспокоиться? Раз воспоминания мои уже написаны, значит, я вернусь живым. А если бы я остался?
Но этот вопрос я задал себе позже. Он мне и в голову не приходил, даже тогда, когда я заорал, что хочу остаться. И не только из-за грубого обращения, хотя держались они так, что само желание остаться гасло. Я — не Крейтон, легкомысленный сопляк, из-за которого пришлось заплатить двумя годами жизни за каждый вопрос. И за каждый ответ, который, в сущности, никакой не ответ, потому что мы все это знаем и сами.
Впрочем, разве не так бывает каждый раз, когда мы обращаемся к будущему с вопросами, забывая, что будущее — не что иное, как продолжение самих нас?
Обратный путь показался мне короче. Наверное, потому, что трансляторы у них усовершенствованы, а может, я просто забыл считать в уме, потому что как дурак продолжал задавать голосу из будущего всякие вопросы и ловил собственные мысли, пестро туманные, как стены допплерова туннеля. Куда же все-таки летают наши нелюбезные правнуки? Раз у них такие принципы, они не шляются во времени по Земле. Значит, надо искать туннель во времени-пространстве! И тогда, наконец, можно выйти за пределы Солнечной системы, быстро и надежно добраться до других звезд по гораздо более пестрому и веселому туннелю через чертово время-пространство…
Моя злость быстро улеглась. А когда я вернулся внезапно одряхлевшим стариком — я еще в полете почувствовал, как дряхлею и покрываюсь морщинами после каждого своего вопроса и каждого вывода, — и „мудро“ поведал свои мысли тем, кто послал меня с завязанными глазами в следующий век, то помимо прочего оказалось, что я не открыл ничего нового: теоретические разработки, как положено, давно уже шли параллельно с нашей работой, а через пять лет на Марсе построят дублирующий полигон, чтобы продолжать эксперименты в Космосе.
Конечно же, я впал в ярость и ругался, насколько хватило сил. Но мне напомнили, что каждое революционное открытие неизбежно проходит период закономерных плутаний, пока не найдет настоящего применения, что проверять его надо по всем направлениям и вскрывать все возможности. Это банальная истина, и мы, испытатели, очень хорошо ее знаем, потому что вывозим ее блестящие доказательства на своем горбу. Но когда платишь за истину двадцатью годами жизни, она перестает быть банальной. В ее свете самый подвиг становится двусмысленным, как бы там тебя ни возвеличивали за то, что ты дал человечеству.
В сущности, я страдаю не только потому, что потерял кусок жизни. Мой доклад приняли с доверием, хотя в записывающей аппаратуре не сохранилось ни звука, ни образа, — казалось, все стерто мощным магнитным полем. Все мои сведения приняли как логичные и разумные. Но я все больше теряю уверенность, что этот разговор действительно состоялся. Я не могу опереться на какие бы то ни было зрительные воспоминания, и мне все явственней кажется, что я проделал замкнутый круг через время-пространство, что разговор с потомком состоялся только в моем мозгу, сбитом с толку деформацией времени. Потому что, попав в замкнутый круг, начинаешь задавать бессмысленные вопросы, чтобы получать бесплодные ответы.
Что такого сказал мне голос, чего бы я сам не мог себе сказать?
И вот я сижу перед диктофоном — погубленный, раздвоенный человек, развалина, а не железный космонавт-испытатель! Врачи продолжают подштопывать меня и уверяют, будто я останусь трудоспособным еще лет двадцать, но мне столько не надо. Хватило бы сил лет на пять — столько-то они гарантируют, — а там первым полечу через новый туннель, когда будут готовы сооружения на Марсе.
Только этим и держусь… Иногда на меня накатывает мстительное веселье, как вот сейчас, и я стараюсь подстроить каверзу тем, кто утверждал, будто они читали эти мои воспоминания, силюсь продиктовать что-нибудь другое, совсем не то, но в последний момент меняю решение. Я-то ведь не знаю, что они читали! Значит, опять-таки я в дураках. И тогда мне становится по-настоящему весело: я вижу, как в некий день там, в будущем, торжественно возлагают венки и держат речи перед Памятником первым хрононавтам, под которым я лежу рядом с Тюниным.
Хрононавт! Громкое слово, придуманное для существа, которое мало чем отличается от шимпанзе — первых путешественников во времени. Верно, ему нужна храбрость, но мало ли других профессий, где требуется готовность пожертвовать жизнью! В сущности, мое открытие состоит вот в чем: легче проститься с жизнью, чем с собственным временем. За это, пожалуй, и впрямь стоит соорудить памятник. Но поскольку само открытие пришло позже, а летел я с обезьяньей наивностью и страхом, то памятник не может не таить — где-нибудь под фундаментом — немножко иронии. Да много ли наберется памятников, в которые не вмурована ирония времени?
Но будущий памятник — тоже лишь утопия, сказочка, вроде сказки про орла, который вынесет тебя из подземного царства ввысь, но за это проглотит кусок твоей плоти.
Конец записи
Агоп МелконянМОРТИЛИЯ
Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций
Господин Секретарь!
Я набрался смелости написать Вам, хотя знаю, что это письмо вряд ли до Вас дойдет. Оно наверняка потонет в ящике стола одного из множества Ваших референтов, и Вы так никогда и не узнаете, что я, Альфред Медухов, пилот первого класса Фонда „Спейс рисерч“, обвиняю Вас, Вам подобных, все человечество и прежде всего самого себя в грядущей, причем довольно-таки скоро, гибели нашей цивилизации. Вероятно, Вы никогда не узнаете, что над планетой Земля тяготеет проклятие, на сей раз это не чума, не термоядерный гриб, не рак или энергетический голод. На сей раз смерть зовется Альфред Медухов…
Просторный светло-желтый дом, большие окна, выходящие на юг, стриженые лужайки с рыхлыми кротовинами, бассейн — ничто здесь ему не принадлежит. В решении Фонда сказано ясно: „Предоставляется Альфреду Медухову, пилоту первого класса, в пожизненное пользование“. „Нет вещи, которой можно пользоваться после смерти“, — с самодовольством восточного мудреца изрек Фанг Чжао после церемонии.
Уже тогда Альфред Медухов понял, что подарок — отнюдь не знак заботы или благодарности, а просто-напросто деликатно завуалированная форма пожизненного заключения, потому-то и не оставляет его чувство обреченности на обнесенных забором полутора декарах, да и не знает он той жизни, что кипит за забором, и страшится ее. Иногда он позволяет себе небольшие перестановки, причем скорее из любви к переменам, чем из желания удобства, но наблюдательный глаз Антонии быстро обнаруживает переставленную вещь, жирное пятнышко, искривившийся побег розы. И стоит ей заметить непорядок, как она подожмет губы и ходит несколько дней напряженная, как натянутая струна, и недовольная, пока ее педантизм не возьмет верх в бессловесной войне с Альфредом и не положит конец его самовольству. Потом все станет как вчера, как позавчера. Ощущение хода времени для нее невыносимо, и, стремясь полностью изолировать от него Альфреда, она убрала из дома все часы.
В среду, ровно в полдень, на шоссе за тополями замаячит желтый горбик грузовичка Розалины — точно букашка среди многоруких великанов: это „Спейс рисерч“ и внешний мир выплачивают ему свой оброк содержимым алюминиевых контейнеров. Розалина сама разгружает, оставляя подробную накладную, в которой отмечены все расходы, и, одарив его ни к чему не обязывающей улыбкой, вскидывает свой круглый задик на сиденье, машет на прощанье забавной кепочкой („Чао, Альфред, до следующей среды в это же время!“) и снова исчезает за тополями. Чао, Розалина! Черт тебя побери, козявка сицилианская, и откуда в тебе столько жизнерадостности? Затем они вдвоем с Антонией заботливо достают пакеты с мясом, бутылки вина, консервы и кофе, ищут, не попадется ли среди свертков конверт — знак чьего-либо внимания, но письма приходят только по праздникам, когда бывшие товарищи по космодрилье вручают своим секретаршам горы визитных карточек, чтобы они заполнили их щедрыми и великодушными словами: „Поздравляю с праздником!“
Как только скроется желтый грузовичок Розалины, является неотвратимый, как проклятье, унылый тропический дождь. Они садятся у большого окна гостиной, Антония подает душистый кофе с горячими сэндвичами из новой посылки; они смотрят на сизую пелену, по аллеям бегут ручьи, грязная вода бурлит, как когда-то в Гринфилде, когда паводком унесло будку Джека; собака долго скулила, беспомощно суча лапами, потом ее затянуло в водоворот. Собачья морда, остекленевшие глаза, кончики ушей… Вода, проглотив теплое ржавое тело Джека, вспучилась, довольно рыгнув несколькими крупными пузырями, — и конец. Разложившийся труп нашли у самой реки, мальчуган выкопал могилку, поплакал, неделю не возвращался домой, не желая никого видеть, но потом свыкся, потому что человек свыкается со своими потерями: выкопает могилу, поплачет, а потом привыкнет.