Научная фантастика — страница 5 из 26

Попивая ароматный кофе, Альфред смотрит на дождь за окном, на желтые отблески автомобильных фар, точно сабельные удары бьющие наотмашь по столбикам междугородной автомагистрали. Незадолго до сумерек Антония растапливает камин и только тогда нарушает тишину:

— Расскажи что-нибудь, Альфред.

Теперь уже все — и живые, и мертвые, населяющие дом, — знают, что сегодня среда, идет дождь, и в их часовом поясе пробило семь.

— Ведь там не бывает дождя, откуда же такие ассоциации?

Антония наклоняется вперед, в ее широко распахнутых глазах отражаются отблески пламени, она распускает волосы и говорит:

— Просто взбрело в голову. Ты ведь ничего не рассказываешь о том, что было там.

„Знаю, знаю, Альфред, трудно звездному волку сидеть у камина или бродить по парку с садовыми ножницами в руках, но ты сделал свое дело, ты немало дал „Спейс рисерч“ и теперь он воздает тебе должное“, — сказал тогда Фанг Чжао, и глаза его сузились до щелочек.

— Ты же знаешь, Антония, что я плохой рассказчик. Вот был среди нас один Рене, штурман, отличный парень, стихи писал… Так вот он мог…

„Ладно, проваливай! — крикнул тогда Фанг Чжао. — И скажи спасибо, что все списали на несчастный случай, иначе получил бы ты фигу! Мы не обязаны содержать чокнутых, ясно?“

— Этот Рене еще летает?

— Да, недавно мне попалось его имя в газете.

Потом разверзнется небо, расколется от молний, словно исполин лупит изо всей силы по черной туго натянутой коже барабана. Если выйти наружу, от ударов капель по голове можно потерять сознание, вода поглотит тебя, как когда-то Джека: нос, испуганные глаза, кончики ушей — и конец. Ветер нахально рвется во все дыры, гудит и свистит, будто исполин надувает дом, как мех. И как только эта Розалина с ее желтой букашкой ухитряется приносить с собой столько воды, ветра, да еще и исполина, надувающего дом, как мех. И зачем? Вообще-то она добрая, черт бы ее побрал, и жизнерадостная, и ноги у нее легкие и быстрые, как у кузнечика, и улыбка, как небосвод, будто все мужчины на свете любят ее и шепчут ей на ушко ласковые слова. Сначала она тайно целовалась с Альфредом, сама этого хотела, манила его из-за кустов, расстегивала свою курточку, чтобы чувствовать его и его руки, и целовалась, будто в последний раз — откровенно, безрассудно, даже нарочно ложилась в траву, пока однажды их не увидела Антония и в истерическом припадке не наговорила кучу неразумных вещей. Но это старая история, к чему вспоминать. Теперь он лишь махнет ей рукой издалека, и она махнет тоже, они обменяются ничего не значащим „Чао, до следующей среды в это же время!“ — без всяких тайных кодов, а просто в знак того, что они живы и живы их желания. Но в среду, ровно в полдень Антония стоит начеку у большого окна гостиной, за занавеской. Она не любит распущенности, сама она — олицетворение строгости. „Чао, Альфред, до следующей среды в это же время!“ и жизнь, легкая, как кузнечик, уходит туда, где ее любят все мужчины на свете и нашептывают ей ласковые слова.

Господин Секретарь!

Возможно, Вам покажется, что я сгущаю краски, особенно если Вы заглянете в мой послужной список и личное дело. Там написано, будто я болен, неизлечимо болен, что у меня „глубокая регрессия мозга“. Но я болен не более чем Вы и все прочие частички ожиревшей человеческой массы. Наша болезнь называется самодовольством и пресыщенностью.

Что такое нынешнее человечество, господин Секретарь? Огромная колония супербактерий, выполняющая одну-единственную функцию — обмен веществ. Она потребляет, перерабатывает и выбрасывает. Она ест, переваривает и выделяет. Она включена в круговорот биомассы как перерабатывающая машина с низким коэффициентом полезного действия, получающая себе в награду подкожные жировые отложения.

Другая функция этой массы — размножаться, создавая себе подобных.

Вы, вероятно, знаете закон биологического насыщения: как только в некой экологической нише наступает перенаселение, индивиды в ней уже не могут свободно развиваться. И тогда наступает неизбежное. Оно наступило, господин Секретарь!

Вероятно, Вы меня обвините в неправомерном обобщении, потому что на свете немало стран, где все обстоит иначе. Но в моей Америке это не так, а ведь вы несете ответственность и за Америку, не так ли?

Двадцать лет назад стоял он голый, как Адам, перед врачом, стыдливо прикрываясь спереди ладонями и переступая с ноги на ногу. Доктор сняла очки и сказала:

— Никаких физиологических отклонений.

— Тогда я хочу летать.

— В Фонде считают, что стресс нарушил ваше психическое равновесие.

— Но у меня договор еще на пять лет!

— Мы дадим вам солидную пенсию.

— Как самый удобный способ отделаться от меня?

— Послушайте, Медухов! Я врач, и меня совершенно не интересуют махинации Фонда. И хватит разгуливать нагишом!

В одежде чувствуешь себя совершенно иначе. Обретаешь уверенность в себе, можешь даже закурить (чокнутому врачиха не посмеет возразить), и тогда кровь снова пульсирует в висках, возвращая тебе нормальный цвет лица. Ты становишься дерзким, стучишь кулаком по столу, а она терпеливо объясняет, что вообще-то у тебя все в полном порядке, вот и анализы крови отличные, никаких органических отклонений от нормы, данные мочи тоже почти как в учебнике, только вот мозг перегружен да ощущается какой-то страх, возможно, иногда у тебя и будет, как говорится, заходить ум за разум, но со временем все пройдет, все уляжется. Когда? Нет, не знаю, поймите, Медухов, мозг — это загадка, все будет зависеть только от вас: поменьше спиртного, побольше спорта, прогулок… И одна просьба: не думать о том… как вы его называли… чудовище. Я верю вам, верю, я же не Фанг Чжао, вполне возможно, что вы и в самом деле его видели… а у самой все время насмешливая жалость в глазах…

Еще тогда его испугала ее холодная логичность — она с педантичностью судебного эксперта изучала каждый квадратный сантиметр его тела, с ловкостью массажиста ощупывала каждый его мускул, не замечая, что прямо перед его лицом оказалась ее пышная грудь, ничем не стесненная под ослепительно белым, благоухающим стиральными средствами халатом (желание заглянуть все-таки победило); самые сердечные слова, на которые она оказалась способна, были: „Завидная кондиция“. И только!

Вы прозвали ее Коброй-стражницей, потому что она была стражем вашего здоровья, знала каждую деталь ваших организмов и наизусть помнила бесконечные таблицы: пэ-аш, систола и диастола, осмотическое давление плазмы, адреналин, процентное содержание секреторных выделений простаты и еще миллион идиотских вещей, за которыми, однако, стояло право летать. Каждый раз по возвращении на Землю были коктейли, торжественные тосты, объятия, воспоминания со слезами на глазах, и только Кобра-стражница, бывало, стоит в стороне, делая неловкие попытки вступить в разговор или улыбнуться (признай, что улыбка ей совсем не к лицу!), насаживая указательным пальцем очки на переносицу, а потом подойдет, глянет на тебя в упор и скажет:

— Зайдите завтра, Медухов, я проверю, как у вас с альбумином.

Конечно, альбумин был только поводом, чтобы начать все сначала: пэ-аш, систола и диастола и так далее, пока не дойдет до самого ужасного: „Повернитесь спиной и нагнитесь“, до той самой неджентльменской позы на свете, после которой пилоты по меньшей мере два дня пьют, мучаясь отвращением к самим себе.

Самое странное, господин Генеральный секретарь, что это человечество называет себя разумным. Притом без каких-либо сомнений и колебаний. И только потому, что оно, видите ли, несколько умнее других биологических сообществ, среди которых живет. Но ведь эти сообщества бесконечно интеллигентны и не могут служить критерием, не так ли?

И еще: это человечество настаивает на том, чтобы и другие величали его разумным и считали его таковым. Оно ничего не знает о других, но тем не менее называет их „собратьями по разуму“. Подумать только — братья! По разуму!

Выходит, что любое существо, если оно умнее вола, черепахи или обезьяны, — разумно, причем на метагалактическом уровне! Я астронавт и привык мыслить в галактических масштабах, и это пояснение совершенно необходимо, господин Генеральный секретарь. Я, Альфред Медухов, могу Вам заявить, причем со всей ответственностью, что другие не считают нас ни братьями, ни разумными существами.

Большой светло-желтый дом в ста сорока километрах от ближайшего населенного пункта, бассейн, теннисный корт, стриженые лужайки с рыхлыми кротовинами. Суперлюкс, Альфред, ничего не скажешь. Двенадцати роскошных комнат вполне достаточно, чтобы свихнуться.

— Значит, здесь я буду жить до конца своих дней?

— Четыреста тысчонок. Почти дворец, — гаденько улыбнулся Фанг Чжао.

— Хотите поменяться?

— Что вы, Медухов! Это же знак благодарности Фонда. У нас на Востоке есть одна мудрость…

После обеда он впервые услышал гром проклятий тропического дождя и тут же убрал алюминиевые козырьки над окнами, потому что их металлическое тремоло приводило его в бешенство. Казалось, будто кто-то размеренными шагами ходит за стеной, вот-вот откроет дверь, но медлит, поворачивает обратно. Почему не входит, черт его побери, чего суетится…

Когда стемнело, он понял, что оно снова придет, что сейчас ему самое время пробраться, подползти и поднять на него свой единственный глаз, холодный и удивленный. Как тогда в аппаратной, когда Альфред неожиданно почувствовал на плече чье-то огнедышащее присутствие, когда оно парализовало его, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, а затем приникло к его щеке в отвратительном поцелуе. Он лишь успел увидеть желтые желваки челюсти, отталкивающую с сетью узловатых капилляров зеницу гнойного цвета в самом центре чешуйчатого лба, губы со следами засохшей слизи, беловатые струпья на морде, которая обнюхивала его и, сладострастно подрагивая, медленно приближалась, готовая ослюнявить ласками, жадными, как укус. Потом студенистый животик обвился вокруг шеи, он почувствовал учащенный пульс, медленные толчки дыхания, где-то рядом со слизистыми бугорками грудей шевелились тонкие щупальца, ему показалось, что медицинские иглы вонзились в сонную артерию — и только укол, только ленивая волна чего-то холодного и расслабляющего, только блаженное беспамятство…