Научная фантастика — страница 9 из 26

Итак, я играл сонаты Вивальди, Корелли, Тартини и других старых мастеров, и тем временем у меня возникала греза, которую, пожалуй, не каждому объяснишь. Я очень отчетливо видел, как иду коридорами какого-то замка, неся на плече старинный инструмент, кажется, лютню. Меня ведут играть для умирающей королевской дочери, которая пожелала послушать музыку. Меня вводят в просторную полутемную залу. На высоком ложе лежит на подушках она, в глазах ее ожидание. Я играю, смотрю на нее, упиваясь ее красотой, стараясь вобрать в себя ее образ, потому что она прекрасна. Серебристо-русые волосы рассыпались по подушкам, сбегая волнами до самого пола; от грустных глаз и горьких морщинок над бледными губами веет непостижимым очарованием.

Мне хочется хоть как-то скрасить ее печальный конец, и я играю песни, которых никто никогда не слышал. Сквозь слезы я вижу, как трепещут у нее на ее устах какие-то слова, но я различаю только одно. Я не знаю, мое ли это имя или какое-то ласковое слово, но чувствую, что смерть где-то совсем рядом, и я играю…

Когда это видение являлось мне на концерте, я вздрагивал от аплодисментов — что за отвратительно варварский способ пробуждения! Думаю, что в один из таких моментов я получил небольшой тик, от которого порой подергивается у меня левая щека.

Мне вечно чего-то недоставало, а ведь, казалось бы, все у меня было — признание, слава, деньги, красивая подружка, из-за которой мне завидовали и, возможно, потому она гордилась какими-то своими достоинствами, каких я и по сей день не могу в ней открыть, и, право, не знаю, что ей дало основание вообразить, будто она чем-то лучше других. Она осыпала меня заботами, а по-моему, нет положения более жалкого, когда женщина осыпает тебя заботами — носит фруктовые соки в антрактах, допытывается, не вспотел ли ты, удобен ли тебе новый фрак. Да что ей за дело, удобен ли мне фрак?

Нет, мне в самом деле чего-то не хватало, и после концертов, когда ко мне подходили с поздравлениями и говорили, что я играл с неизъяснимой проникновенностью, я испытывал несказанную скорбь. Меня не оставляла мысль, что когда-нибудь я умру, меня позабудут и никто так и не узнает, как мне чего-то недоставало, как мне было грустно, и никто не прольет слез сожаления. Кстати, я не переношу сожалений — более того, глубоко обижаюсь, когда меня жалеют. Выходило, что пока я жив, я не хочу сожалений, а когда умру — хочу, чтобы обо мне сожалели, причем долгие годы после моей смерти. Так же, как теперь мы жалеем Перголези за то, что он умер таким молодым, или Моцарта — за то, что был несчастен в любви.

Бывали и другие странные вещи. Слушая „Дон Жуана“ Рихарда Штрауса, я представлял себе, как несусь на коне во весь опор навстречу новым приключениям, карабкаюсь по шелковой лестнице в будуары неведомых красавиц и погружаюсь в их кружевные объятия. Но еще сильнее действовала на меня порой живопись. Я ужасно мучился от того, что не могу побеседовать с кардиналом Ипполито Медичи, поцеловать Лусию Бермудес и погрузиться в моря Айвазовского.

Согласитесь, такое состояние не нормально, и я решил посоветоваться с врачом, но в тот самый момент, когда в голове оформилась эта мысль, я услыхал далекую музыку. Это был траурный марш, несомненно. Но почему он звучал так издевательски насмешливо? Печально и насмешливо. Будто кто-то насмехается и над смертью, и над печалью, и надо всем, достойным уважения на этом свете. Звуки доносились откуда-то издалека, но в них была невероятная сила, и я пошел на них, как идут во сне, когда не можешь дать объяснения своим поступкам.

Сначала мне послышалось, будто музыка отдаляется, потом — что она где-то рядом, витает вокруг, и только я остановился, колеблясь, идти ли мне дальше, как в конце улицы показалась процессия. Гроб был открыт. Издалека (у меня острое зрение) я увидел, что на глазах у покойницы черная повязка, а когда процессия приблизилась — что она молода и очень красива, когда же она совсем поравнялась со мной — что у нее те же черты, что и у героини моего видения, умирающей королевской дочери. Наверное, я побледнел, а может, даже пошатнулся, потому что какой-то прохожий бросился ко мне, поддержал и спросил:

— Вероятно, вы знали покойную?

— Нет. А кто она?

— Гм. О ней говорят необыкновенные вещи, пожалуй, нехорошо повторять слухи…

— Скажите, прошу вас!

— Но это невероятно. Невероятно и то, что эта молодая и красивая женщина была доктором биологических наук и профессором психиатром. Ходят слухи, что она занималась экспериментами, на которые не решился бы ни один ученый, что ее исследования были во вред человечеству. Она погибла во время последнего опыта, что ясно показывает, какими дурными вещами она занималась. Она умерла с открытыми глазами, так что у всех было чувство, будто она жива, и поэтому труп держали несколько дней, но не было никаких признаков разложения. И после вскрытия глаза ее оставались совсем живыми…

Возможно, он еще что-то говорил, но мне и этого было достаточно. Я чувствовал себя на дне ада. Сотни раз я мечтал об этой женщине и вот теперь увидел свою мечту наяву, усыпанную цветами. Ее везли на кладбище. Кажется, я даже огляделся в поисках оружия — мне хотелось убить себя…

И вдруг в самом конце процессии я снова увидел ее. Несомненно, это была она! Живая? Траур плохо скрывал коварную усмешку. Она пристально поглядела на меня, и я почувствовал, как она сказала: „Не слушай глупостей, я жива! Жива и умираю от смеха, глядя на их печальные физиономии“.

Я тут же подумал: они близнецы. Возможно, ее скорбная гримаса только напоминает усмешку, а может, она попросту ненавидела свою сестру; это бывает у близнецов. Я снова почувствовал, что живу и что комедия смерти для меня не имеет ровно никакого значения. Я открыл свое спасение.

Я пошел за процессией. Нет, не за процессией! За нею! Время от времени она оборачивалась, будто хотела удостовериться, что я следую за ней, или подбодрить меня, и на лице ее блуждала улыбка. Я старался разглядеть ее сквозь траурную вуаль, удивляясь ее необъяснимой веселости, и мне вдруг показалось, что у нее борода, а в другой раз привиделось индийское украшение в носу.

Процессия вошла в ворота кладбища. Наверное, говорили речи, правда, в этом я не уверен, потому что смотрел только на нее. Гроб опустили в могилу. Как и многие другие, она бросила горсть земли и отошла. Я последовал за ней. Она шла медленно, но сколько я ни старался, не мог ее догнать. Мы вышли за город. Я побежал за ней, но и это не помогло. А ведь она шла медленно! Я чувствовал, что вокруг меня затягивается какая-то таинственная петля, нечто неведомое несет меня навстречу неизвестности.

Мы подошли к высокому каменному забору с плотными двустворчатыми воротами, вроде гаражных. Ворота распахнулись сами, что меня не удивило — для этого есть специальные механизмы. Она остановилась и жестом подозвала меня. За воротами виднелась стена округлой кладки, так что ни одному случайному прохожему не удалось бы увидеть, что за ней скрывается. А скрывался за ней сад. Сначала я не заметил ничего особенного, но потом с испугом установил, что деревья в нем какие-то странные-то ли выродившиеся, то ли каких-то неизвестных мне пород или попросту… искусственные. За ними были клумбы. Но росли на них не цветы, а… кристаллы. Разноцветные, искрящиеся в фантастических комбинациях.

Наверное, я был сильно поражен этой картиной, потому что не сразу заметил дом. А дом мог поразить любое воображение. В нем не было ни одного… прямого угла. Это была умопомрачительная композиция дуг, полумесяцев, сфер и полусфер, форм, напоминающих курьи ножки, слоновые бивни… Не дом, а бред шизофреника или художника-модерниста. Ошеломленный, я остановился, но она мне кивнула, и я вошел, тут же позабыв обо всех колебаниях.

Когда я ступил в просторный круглый холл, пол заходил у меня под ногами, будто трясина. И до сих пор не знаю, то ли это был необыкновенно мягкий ковер, то ли настил из неизвестного материала, потому что каждый раз, когда я по нему проходил, удивлялся новизне форм и расцветок, менявшихся в хаотическом беспорядке. Посреди холла искрился бассейн, напоминавший огромный человеческий глаз с фосфоресцирующим зрачком. Но самым удивительным была вода, вздыбившаяся посередине и так застывшая. Можете ли вы представить себе что-нибудь подобное?

Дама в трауре указала мне на нечто, что можно было бы принять за диван, если бы оно не походило на гигантского осьминога. Подавляя в себе чувство страха, я подошел. Тут же ко мне протянулось щупальце, обвилось вокруг, и я почувствовал, что сижу в необыкновенно удобном, мягко пружинящем кресле, повторяющем очертания моего тела. Я переменил позу, и оно тут же, будто предугадывая мои желания, превратилось в оттоманку, кресло-качалку. Глазом „осьминогу“ служил цветной телевизионный экран, по которому скользили фантастические картины, но и они не шли ни в какое сравнение с необыкновенной росписью стен — какой-то странной смесью древнего искусства ацтеков, майя и самой модерновой живописи. Ламп нигде не было. Свет исходил от стенных панно.

Первой моей мыслью, когда я немного оправился от потрясения, было: „Куда я попал? Кто эта женщина в трауре?“.

Она улыбнулась:

— Вы попали в мой дом. А я ведьма. Можете меня называть мадемуазель Ведьма.

„Но она читает мои мысли! Это ужасно!“.

— Ничего ужасного. Даже удобно. Не нужно трудиться облекать мысли в слова.

„Но я же буду чувствовать себя голым. Каждый человек имеет право на сокровенные мысли“.

— Люди прячут свои мысли из страха перед себе подобными, если эти мысли некрасивы. Меня же вам нечего стыдиться или бояться. Я знаю все человеческие мысли и уверяю вас, само это чудо — мышление — служит оправданием любой, самой постыдной мысли. Материя, порождающая мысль, — великое совершенство, и даже самое уродливое ее порождение вызывает восхищение.

„Но ведь есть ужасные, отвратительные мысли…“.

— И они достойны восхищения, потому что созданы тем, что неизмеримо ниже их, — материей.