Наука в свободном обществе — страница 34 из 40

гая причина заключается в том, что Поппер никогда не сталкивался с ситуацией, которая заставила бы его пересмотреть всю его философию, и, может быть, даже не способен представить такой ситуации). И я не порвал бы с либерализмом, даже если бы отрицал наличие истины в пуританстве. Геллнер должен был бы знать, что либерализм есть учение об учреждениях, а не об индивидуальных убеждениях. Он не регулирует индивидуальных убеждений и признает, что все можно обсуждать. Либерал не есть сладкоречивое ничтожество, способное все понять и все простить, это мужчина или женщина с прочными и даже догматическими убеждениями, в число которых входит убеждение в том, что с идеями нельзя бороться с помощью институциональных средств. Таким образом, даже будучи либералом, я не обязан соглашаться с тем, что пуритане способны найти истину. Все, что от меня требуется, это позволять им высказываться и не затыкать им рот институциональными средствами. Тем не менее я могу писать против них памфлеты и высмеивать их странные мнения.

Наконец, Геллнер отпускает замечание относительно «бесцельной пролиферации» (с. 340). Очевидно, пролиферация ему не по вкусу. Но почему же он ни слова не сказал об аргументах в гл. 3 и 4 ПМ, которые показывают, как пролиферация содействует росту содержания? (Почему ни одного слова не сказано о превосходных аргументах Милля в защиту пролиферации, приведенных в сочинении «О свободе»?). Может быть, он считает эти аргументы несущественными? Может быть, он обнаружил в них ошибки? А может быть, дело в том, что рассуждения, требующие для своего изложения больше двух строчек, не могут удержать его внимания? Его замечание о моем «доброжелательном согласии» говорит в пользу последней интерпретации. Вновь мы вынуждены заключить, что именно неграмотность лежит в основе заявлений Геллнера.

Резюмируем: хотя лично я выступаю за плюрализм идей, методов, форм жизни, я не пытаюсь подтвердить этого убеждения аргументами. Мои аргументы носят, скорее, негативный характер, они показывают, что разум и наука не могут исключить такого плюрализма. Ни разум, ни наука не являются достаточно сильными для того, чтобы наложить свои ограничения на демократию и удержать людей от внесения в нее своих излюбленных традиций. [Другим результатом является вывод о том, что рационалисты все еще не добились успеха в сокрушении скептицизма (все точки зрения равно хороши) или его естественного расширения (приемлемы любые оценки теорий и форм жизни)][196].

(2) Рационалисты не могут рационально исключить миф и древние традиции из багажа демократии. Однако они оттесняют их, используя софистику, давление, догматические заявления, многие из которых они рассматривают как аргументы и представляют в виде аргументов. Такие псевдорассуждения можно либо разоблачить с помощью тщательного анализа, либо подвергнуть их насмешке. Я избрал второй путь — отчасти потому, что там, где было нужно, я представил аргументы, отчасти потому, что не мог сохранить серьезность, рассматривая эти плоды самонадеянности и самодовольства. Геллнеру не нравится мой способ действий, и он не понимает его целей. Он полагает, что я использую его как «критику ухода от риска» (с. 338), в то время как я применяю его там, где оппонент только важничает и угрожает, но уже не заинтересован в рациональной дискуссии. Решив пренебречь «значительными частями [моей книги], которые обосновывают (эту) точку зрения» (с. 333), Геллнер лишился путеводителя, вторгаясь в эту область; поэтому он не обнаружил ее пределов и, что совершенно естественно, принял всерьез то, что счел несправедливым и иррациональным отношением к людям, «которые честно ставят вопросы о познании» (с. 342). Однако беда в том, что эта «честность» обусловлена верой в принципы, которые не являются результатом рассуждения и принимаются лишь потому, что их придерживаются рационалисты. Беда в том, что эти принципы сами принадлежат к теологии рационализма.

Гелленер также возражает против иронии и насмешки. «Следуя духу времени, — пишет он (с. 334), — они вторглись под обложку книги». Выражение «они вторглись» означает, что они в книге есть, но не должны там быть. Но почему? По-видимому, потому, что они не должны встречаться в книгах определенного рода, например в научных книгах. Однако какая маленькая птичка донесла профессору Геллнеру, что я намеревался писать научный трактат? В своем посвящении я ясно сказал (с. 17), что книга была задумана как письмо к Лакатосу и это сказалось на ее стиле. (К тому же я не ученый и не испытываю желания быть им)[197]. Во-вторых, почему это научная книга должна быть сухой, безликой, лишенной живости и юмора[198]? Великие писатели XVIII столетия — Юм, д-р Джонсон, Вольтер, Лессинг, Дидро, вводившие новые идеи, новые стандарты, новые способы выражения мыслей и чувств, использовали живой и легкий стиль, они называли вещи своими именами: глупость — глупостью, мошенника — мошенником. В XIX столетии научные дискуссии все еще сохраняли живость, количество обидных выпадов все еще превышало количество ученых примечаний. Словари трудных для понимания языков (англо-латинский словарь, словарь санскрита) все еще сохраняли колоритные эквиваленты, введения к серьезным изданиям изобиловали двусмысленными намеками. Затем постепенно тон стал более взвешенным, люди стали серьезнее, они уже неодобрительно смотрели на замечания личного характера и вели себя так, как если бы играли роль в какой-то странной формализованной пьесе. Язык лишился красок и сделался столь же стандартным, как деловой костюм, который носят все — и ученые, и бизнесмены, и профессиональные убийцы. Привыкнув к сухому безликому стилю, читатель испытывает беспокойство, встречая отклонение от стандартных норм, и видит в нем явный признак дерзости и агрессии. Относясь к авторитетам с почти религиозным благоговением, он впадает в бешенство, когда кто-то нападает на почитаемых им пророков. Именно это, мой дорой профессор Геллнер, и есть «дух времени», а вовсе не попытка нескольких любителей возродить прежние менее формальные способы изложения. Не знаю, как произошло это изменение, однако подозреваю, что нынешние «великие люди», смутно ощущая свою ничтожность, поощряют этот однообразный бесцветный стиль письма, ибо в сравнении с ним их собственные сочинения могут показаться несколько более живыми. Я не вижу, почему должен соглашаться с этим стилем как с некоторой данностью (fait accompli). Взглянем теперь на то, как Геллнер объясняет наши расхождения.

(3) По мнению Геллнера, я «непоследовательно соединяю» «мистику насилия» с «пацифистской позицией непротивления» и добавляю к этому «когнитивно-продуктивный паразитизм» (с. 340).

Мы видели, как появилась первая часть этой конструкции. Геллнер «соединил» отрывки, выражающие мои собственные идеи, с отрывками, выражающими точки зрения других людей. Непоследовательность заключена в его прочтении, а не в моем тексте. Вторая часть этой конструкции для меня совершенно непонятна, и я могу объяснить ее либо какими-то сциентистскими склонностями Геллнера, либо его удивительной неспособностью к чтению. На с. 301, которую цитирует Геллнер, хотя и недостаточно полно, я говорю, что у ученых могут быть интересные идеи и новинки, что нам надо прислушиваться к их идеям и использовать их новинки, но не позволять им строить общество в соответствии с их представлениями, например, не позволять им руководить образованием: наука должна быть отделена от государства точно так же, как теперь отделена от государства Церковь. Причина проста: каждая профессия имеет свою идеологию и претензии на власть, далеко превосходящие ее реальные достижения, и задача демократического общества состоит в том, чтобы держать под контролем эти идеологии и их претензии. Наука в этом отношении не отличается от других институтов, о чем свидетельствует позиция официальной медицины по отношению к необычным идеям, следующим своим собственным путем (заметим, что сравнительная эффективность методов официальной и нетрадиционной медицины никогда не проверялась в прошлом, а исследования, проведенные в наши дни, вскрыли серьезные недостатки научной медицины). Называть это «когнитивным паразитизмом» столь же нелепо, как называть паразитами всех тех астрономов, которые черпали сведения из древних записей, но не принимали теологии, игравшей существенную роль в их интерпретации. Что же касается «продуктивной» стороны этого паразитизма, то я вынужден лишь повторить, что ученые, конечно, жаждут обильного вознаграждения за свою деятельность[199]. Это вознаграждение гарантируется налогоплательщиком, который финансирует научные исследования, но совершенно не уверен в том, что его нужды будут приняты во внимание[200].

Соорудив свой вариант моих воззрений, Геллнер начинает искать их корни. Как же он действует? Он слышал о том, что я работаю в Беркли и что несколько лет тому назад некоторые люди в Беркли выступали за мир и за это подверглись насилию. «Сложив два и два», он называет «мои идеи о насилии» (которые, как мы видели, я описываю и отвергаю) «калифорнийскими», что едва ли понравится Рональду Рейгану и его многочисленным сторонникам из Лос-Анжелеса и всего штата. Далее Геллнер вспоминает, что я родился в Вене, и у него возникает идея, заимствованная, несомненно, из некоторых американских кинофильмов, что жители Вены склонны к легкомысленной жизни. Складывая опять-таки «два и два», он называет некоторые мои идеи «типично венскими» (с. 332), что столь же нелепо, как называть догматизм Поппера «папской самоуверенностью» на том основании, что Поппер из Вены, а Вена — целиком католический город. Иногда впадаешь в сомнение: говорит ли все это Геллнер всерьез или это риторические приемы, прикрывающие бессилие разума. Конечно, ритор должен был бы знать, что хулительная речь достигает успеха только тогда, когда ее главные элементы опираются на факты и не вызывают отвращения у читателя. Поэтому все зависит от того, для кого пишет Геллнер свою рецензию. Я слышал, что коллеги Геллнера в Лондонской школе экономики были ею очень довольны, по-видимому, он вполне соответствует их уровню интеллектуального развития. Для более критичных читателей эта рецензия служит еще одним подтверждением того факта, что интеллектуалы остаются рационалистами (или «критическими» рационалистами) лишь до тех пор, пока это нужно для их целей.