Задача была простая — сесть в поезд на Ленинградском вокзале, выйти из него с деньгами на Московском вокзале, раздать деньги, вот, собственно, и все. Однако же Илья, знаючи причуды замдиректора, решил сам все проконтролировать и поехал с ним на Ленинградский вокзал. Замдиректора зашел в поезд, помахал Илюше ручкой; Илья дождался, когда двери вагона закроются, поезд тронется, и спокойно отправился домой. Утром позвонили из Питера — замдиректора в вагоне не оказалось. Его встречали и не встретили. Появился он к вечеру, с деньгами, ухмыляющийся…
Оказалось, замдиректора, убедившись, что довольный Кормильцев тронулся по перрону восвояси, выпрыгнул из поезда и двинулся в Питер своим манером. А он любил мотоциклы. Любил супернавороченные мотоциклетные костюмы, невероятные какие-то перчатки-краги, шлем у него был черный и совершенно фантастический… И вот он все это надел и рванул в Питер. И на рассвете где-то за Валдаем у него лопнуло переднее колесо. На изрядной скорости. И вместе с мотоциклом он улетел в чистое поле.
Упал ловко — он же спец! Но делать что-то надо, а вокруг — никого. И где-то за полем разглядел замдиректора деревушку, тронулся туда, а самый рассвет — народ-то спит. Не считая ветхой старушонки в каком-то дворе. Замдиректора пошел к старушонке, та увидала его — высоченного, в костюме, в крагах, в шлеме; упала на колени и жарко стала умолять «дорогого товарища инопланетянина», чтобы он ее не трогал. «Товарищ инопланетянин» ее успокоил, мол, не трону, но «я к тебе, бабка, мотоцикл в сарай поставлю, так смотри, чтоб с ним ничего не случилось, а то»… Старушонка поклялась охранять мотоцикл лично, «никому ни слова» — и так далее… И ведь сдержала слово — когда замдиректора за мотоциклом на грузовике приехал, бабка «стояла на посту»…
Понятно, что это была не единственная история из подобных, и Илья в них с упоением участвовал. Он был полноправным членом администрации «Наутилуса», хотя единственный из этой администрации не получал за работу деньги. Трудился из личного интереса. Он умудрялся находить общий язык с откровенными жуликами, бандитами и полубандитами, оставаясь все тем же рафинированным интеллигентом. Я уж не говорю про «гуманитарную» публику — с ней-то он всегда был «на одной волне»… По степени многоплановости и вовлеченности «во все» это был, пожалуй, самый насыщенный период его жизни.
32
По степени, назовем это так, «творческой» — самый, быть может, «бедный». Как сказано, стихи он писал для Славы раз в год, а все остальное время он их не писал. Переводил, но так… для гуманитарного самоуспокоения. В сравнении с переводческими объемами, которые он выдавал в начале «нулевых», объемы середины девяностых — это ничто. При том что «гуманитарная его кипучесть» никуда не девалась, и это был момент удивительно интересный именно тем, что его «носило» из стороны в сторону, швыряло из крайности в крайность, и все эти крайности были лишены видимого алгоритма.
Однажды он за два часа разгромил гумилевскую «Теорию пассионарности и этногенеза» и заменил ее собственной, назовем ее так, «Теорией гиперадаптации этноса».
Гиперадаптация (термин из эволюционной биологии) — вариант патологической адаптации, неадекватная приспособительная реакция организма, избыточный адаптивный ответ. Чрезвычайно грубо процесс можно описать как «снос крыши» у организма в изменившихся условиях, когда организм пытается приспособиться к новым условиям, но делает это так рьяно, что получается «полный перебор». Что, собственно, и есть предмет теории пассионарности.
Гумилев описывал пассионарность как неодолимое внутреннее стремление индивида к деятельности, вызываемое «избытком биохимической энергии», вызываемой мутацией, возникающей под воздействием космического излучения. Нетрудно заметить, что в данной конструкции слишком много неопределенных элементов, а сама конструкция неверифицируема — проверить практически все факторы и их взаимодействие никаким опытно-экспериментальным образом невозможно.
Однако неодолимое внутреннее стремление к деятельности, зачастую сопряженной с жертвенностью, встречается довольно часто. В некотором смысле, Илья сам был пассионарий — быть может, потому тема его и интересовала.
Мне трудно сейчас воспроизвести всю конструкцию в деталях — дело было чуть больше двадцати лет назад, речь его была стремительна и извивиста, излагалось все бурно, но это было поразительно стройно и интересно. Вкратце это выглядело так: определенные социально-экономические перемены вызывают у определенного этноса гиперреакцию, которая дает ему конкретно описываемые социально-экономические преимущества. Причем — и это главное! — избыточные. Причины могут быть разные — прорыв в экономике, в технологии, в социальной организации, резкий скачок популяции — и т. д., и т. п…
В результате, у этноса появляются избыточные возможности, которые «надо куда-то девать». Ну, а дальше начинается «свистопляска», описанная историками. Мирные этносы начинают воевать с окружающими — и с прекрасным результатом. Или заниматься самоуничтожением, что тоже «прерогатива пассионариев».
Илья очень любил пример с саранчой, о которой писал Гумилев. Ее ождают обычные кузнечики. Это дети кузнечиков, которых «отправляют к чертовой матери», чтобы под ногами не мешались и не жрали пищу, которой и без этих «детишек» мало… Саранча несется по миру, жрет все, но не размножается. «Детишки на беду всем, а себе самим — на вымирание»…
Все это напоминает историю одного из самых знаменитых пассионариев — Александра Македонского. Когда он завершил папенькины покорения в Греции, его просто «сбагрили» на Восток, чтоб дома не мешался. У него и папенька-то, Филипп, был слишком буен и не давал никому дома жить спокойно, а сынок грозился в этом деле изрядно папеньку переплюнуть; его и уговорили «завоевать весь мир». Александр был молод, уговорщику Аристотелю верил, ну и пошел. Нет, нет! Он завоевал (практически) весь мир, он принес культуру эллинов… черт знает, куда… Но остановился, когда индийский мудрец задал вопрос: «А на фига?»… Да чтоб дома тот же Аристотель, Олимпиада-матушка и вся братия могли жить спокойно! Выверты пассионарности…
В азарте Илюша несколько часов развивал перед моим открытым ртом чрезвычайно оригинальную, очень стройную теорию. Которая была определенно доказательней и логичней теории Гумилева. Потом смолк, собою очень довольный. И…
И все. Больше он к ней не возвращался. Я, сказать по чести, ожидал какого-то продолжения, исходя из того, что если уж такая замечательная теория появилась, с ней надо же что-то делать!.. Продолжения не было. Я подождал и поинтересовался, будет ли он дальше этой темой заниматься. Илья буркнул что-то невразумительное и сменил тему. Прошло какое-то время, я опять поинтересовался — результат был тот же. Однако же я при своем занудстве отличаюсь иной раз удивительным непониманием, граничащим с бестактностью, так что по прошествии нескольких лет я пристал к нему с вопросом, будет ли он что-то с этой теорией делать.
Илья взорвался. «На хрена я буду это делать?! Это сидеть, копать материалы, подбирать данные… Это годы работы! Кому это нужно? Зачем это нужно?! Не напоминай мне больше!»…
И все. Так скончалась Теория гиперадаптации этноса.
33
Мы сидели у него на Нахимовском и писали мюзикл по «Франкенштейну». Илья веселился — Франкенштейном почему-то принято именовать монстра, созданного слишком пытливым естествоиспытателем, но в повести Франкенштейном зовут самого естествоиспытателя. А монстра звать — Адам… В повести это не упоминается, но поинтересуйтесь — выйдет именно так.
Получалось забавно — продюсер Франкенштейн «создает» певца по имени Адам… Дальше — понятно. Но забавно. Композитором должен был стать Шура Пантыкин. Что вносило в проект сильный элемент эфемерности.
Со времен «Урфина Джюса» отношение Ильи к Шуре варьировалось от умеренной отвратительности до полной ненависти. С искусственно-национальным привкусом. Как только Илья вспоминал о Пантыкине, он становится антисемитом, хотя и ненадолго, потому что долго вспоминать о Пантыкине он не мог, а как только Илья забывал о Пантыкине, это проходило.
Иногда Илья шел с Шурой на мировую, но мне всегда казалось, с одной целью — чтобы потом с ним разлаяться, что он всегда проделывал с исключительным наслаждением. И потом долго, сладострастно Пантыкина материл. Совершенно незаслуженно, кстати… Это были «старые раны», что-то из прошлого, труднообъяснимое, немотивированное — подростковые травмы, которые по молодости легко забываются, но болят потом всю жизнь.
Александр Пантыкин и Илья Кормильцев. Фото Андрея Токарева
Нетрудно понять, что на сей раз все кончилось тем же — вчера мы еще писали «Франкенштейна», а сегодня Илья объявляет, что они опять расплевались. Ладно, сели пить. И говорить почему-то начали о пьесе Грибоедова «Горе от ума».
Пьеса блистательная, были фильмы, были постановки; и всегда оставалось подозрение — что-то тут не так. О чем пьеса? Со школы всем втемяшивали, что это критика гнилого царского режима. И всегда это было неубедительно. Чего-то не хватало — не в собственно пьесе, но в понимании пьесы. В общем, сидели мы, вяловато перебирали все, что о ней знаем, как вдруг Илья смолк, поднял палец и сказал: «Блин! Он же единственный среди них москвич! Грибоедов!»…
И это была правда — среди всей золотой литературной молодежи второго-третьего десятилетия 19 века Грибоедов был единственным исконным москвичом.
«Это про Москву пьеса!» — прошипел Илья.
Я крякнул. И было от чего! Москва — единственное в стране место, которое не меняется. Никак и никогда! Может меняться вообще все, однако же Москва остается Москвой, что бы ни происходило с ней и вокруг нее.
И тут у нас в головах всплыл фильм База Лурмана «Ромео + Джульетта», который мы смотрели буквально на днях. А если?! Если Москва не меняется, значит и пьеса не меняется. И Грибоедов никуда не делся!
Дальше все «посып